top of page

НАТАЛЬЯ  КАЛИНИНА

ГЕРОИЧЕСКАЯ  СИМФОНИЯ

        В трамвае Моцарт суетливо опустошал карманы, воровато читая засунутые студентками записки. Конфету «Ну-ка отними» припрятал для жены-сладкоежки, на ходу сочинив  безобидную историю ее появления, «дюшес» сунул за щеку в надежде перебить запах губной помады после легкого, как поцелуй феи, прикосновения губ Василевской. Измельчив записки до опилочного состояния, бросил в урну на своей остановке.

      Кроме одной.

      Ее он вложил в пропуск, потом, поразмыслив, перепрятал за обложку паспорта. Войдя в спасительную сень своего подъезда, извлек записку на тусклый свет из запыленного окошка, пробежал глазами уже вцепившиеся мертвой хваткой в память строки: «Люблю тебя. Ты — мой гений. Ты — мой идеал».

      За обедом жена по обыкновения рассказывала последние новости и сплетни, бродившие дрожжами в стенах училища. Почему-то они никогда не достигали уха Моцарта. Они и сейчас отскакивали от него  как барабанная дробь. Душу жгла притаившаяся в тайнике паспорта записка, которую, несмотря на царящую в доме взрывоопасную ситуацию, его рука так и не решилась превратить в бесформенное крошево.

      «Ты — гений», нет, «ты — мой гений»,— это еще сильней, — думал Моцарт под болтовню супруги. — Кто же из них мог это написать? Сегодня у меня была, гм,  Василевская…  Ну, она наверняка до такого не додумается, Она проще, примитивней. Райзман все время сюсюкается в коридоре со своим дылдой флейтистом, ей не до меня. Воронова…  Нет, той нужны заграничные тряпки и рестораны. Кстати, это, кажется, от  ее духов у меня резь в глазах. Гадость неимоверная, хотя наверняка французские. Еще та, как ее…»

      —  Лелёк, супчик остынет. Картошечка в нем молодая и морковочка тоже. Лелёк, а ты чаек с вареньицем будешь или с сахарком?

      — Угу-м, — рассеянно буркнул Моцарт, потом, спохватившись, дотронулся до локтя жены и сказал привычно ласковым голосом: — С вареньицем, Милёк, с вареньицем.

      «Может, ее написала эта, как ее…  Куропаткина или Перепелкина? Она была сегодня сверх меры экзальтированна, сбивалась на каждой странице в сонате Бетховена, хотя экзамен уже ближе, чем на носу, краснела, бормотала что-то, и потом от нее здорово разило. Я ей даже зачет не поставил».

      — Лелёк, ты чем-то озабочен. Облегчи душу, расскажи все своему Мильку. Милёк все поймет, Милёк все простит.

      —  Угу-м, — снова буркнул Моцарт и снова, спохватившись, погладил жену по плечу. — Милёк у меня умница.

      «А эта Перепелкина — настоящая Татьяна Ларина, — назойливо работала Моцартова мысль. — Вся в оборках, с косой, в сумке то Франсуаза Саган, то Генри Джеймс. До руки дотронешься — словно электричеством пронзит. Судя по всему, она давно и безнадежно…»

      — А ты знаешь, Лелёк, эту твою Рябчикову собираются отчислить. Представляешь, отказалась стометровку сдавать, а зачет по плаванию висит на ней с первого курса.  Сказала, даже под дулом пистолета не обнажит свое тело в присутствии лиц мужского пола.  Лелёк, тебе не кажется, что эта девица с ба-альшим…»

      «Она, точно она! — вспышкой осенило Моцарта. — Такие, именно такие, способны на сильное и глубокое чувство. Только бы жена не вычислила».

      Пока Милёк гремела на кухне грязной посудой, Моцарт, прикрыв к себе дверь, сыграл на левой педали «Грезы любви» Листа, потом, порывшись в нотах, поставил на пюпитр Ре бемоль мажорный ноктюрн Шопена. Эта… Рябчикова играла его в прошлом году на экзамене, и хотя ей с большой натяжкой поставили четверку, ноктюрн она сыграла замечательно. Наверное, уже тогда она была в него…

      —  Лелёк, поцелуй своего Милька. Милёк  уходит купить ням-ням.

      — Угу-м, — буркнул Моцарт, поспешно захлопнув ноты. И, спохватившись, громко чмокнул жену в дряблую белую щечку.

      «Рябчикова смугла, как цыганка. Наверняка в ней есть восточная кровь, демоническая кровь, — размышлял Моцарт, уже перейдя к своей симфонии, сочиняемой им давно, со скрипом и тайком от жены. — Хотя  в Мильке тоже есть восточная кровь, а ведь покорна, как ягненок. Только ревнива. Дьявольски ревнива».

      Моцарт неопределенно хмыкнул и погрузился в созерцание нотных знаков, обозначивших главную тему его симфонии. Если записку  написала Рябчикова, ему с ней надо быть предельно осторожным:  у жены собачий нюх.  С самых первых минут супружества стережет его, как цербер. Хотя он, в общем, никогда не давал ей повода. Ну, если не считать коротких командировок.

      Моцарт беспокойно задвигал под столом обутыми в шлепанцы ногами. Как будто жена могла на расстоянии (она теперь была далеко, где-нибудь на углу Ленина и Купеческой) читать его мысли. Разумеется, ей наверняка закралась в душу тень подозрения. Ведь после тех командировок у него был самовлюбленный вид. А фактов у нее не было, как она ни пыталась вытянуть их, иначе бы, ни секунды не раздумывая, двинула в посещенные им города и навела бы там соответствующий марафет.

      «А вдруг эту Рябчикову на самом деле отчислят? — в груди Моцарта тоскливо и жалобно заныло. — Она так скромна и робка и ни за что не подойдет к нему на улице. Да и в нашем городе это очень опасно».

      Моцарт вспомнил, как три года назад в ожидании трамвая веселил своих двух студенток анекдотами довольно безобидного характера. Дома его ожидало такое веселье…

      Он снова погрузился в свою симфонию. Первая тема получилась, быть может, излишне сентиментальной, а это в наш аскетически деловой век вряд ли кто поймет. Хотя Соня непременно поймет. Эта тема похожа на нее. Правда, сочиняя ее, он еще и знать не знал никакой Сони Рябчиковой… Моцарта охватил священный трепет художника: знать не знал, но предчувствовал. И в этом заключается величие истинного искусства.

      На следующий день Валентина Адамовича Макарцева (Он же, обратите внимание на инициалы, Вольфганг Амадей Моцарт) вызвали в деканат по поводу неуспеваемости его студентки Софьи Рябчиковой по такому необходимому для будущего педагога музыки предмету, как физическая культура.  Валентин Адамович, поглядывая с опаской на неплотно прикрытую дверь, характеризовал Рябчикову как «даровитую, многообещающую, прилежную». Заметив в коридоре пестрое, в вангоговских тонах, платье жены, поспешил добавить: «очень нервная и необязательная». Декан, перехватив его взгляд, понимающе кивнул, пообещал вполголоса: «Допустим к экзамену по специальности, а там видно будет».

      Моцарт вышел из деканата весь мокрый, но довольный результатом, что попытался скрыть от  жены, посетив без надобности туалет. Во время занятий жена несколько раз заходила в класс то за мелом, то спрашивала про какой-то неведомый табель, а то ничего не спрашивала. Студентки перешептывались и хихикали, он слышал, как несколько раз упоминалось имя «Констанца»·. Он испытывал облегчение оттого, что Рябчикова не явилась сегодня на занятия.

      В тот день Моцарт обнаружил в кармане своего пиджака, висевшего по обыкновению на стенном крючке в классе номер семь, шелуху от семечек, обертки от конфет «Муза» и записку с просьбой о свидании. Записка источала острый аромат все тех же французских духов. А, следовательно, отныне и его карман.

      Моцарт почувствовал себя в ловушке. Сегодня у них с  женой одновременно кончались занятия, так что Констанца будет сопровождать его от порога до порога, гордо и у всех на виду намертво повиснув на его руке возле все того же класса номер семь. Начнет выпытывать, вынюхивать, выглядывать всю дорогу. Надо бы успеть подставить ей правый локоть. Ну, а дома… он насыплет в карман нафталина, чтобы перебить этот слишком уж экзотический для их квартиры запах. У жены очень тонкое обоняние.

      Он споткнулся, переходя через улицу. Потому что увидел возле тумбы с афишами Рябчикову. Она была в белом кисейном платье и белых чулках. В черных как вороново крыло волосах светился своей нетронутой белизной большой пион. Когда Моцарт споткнулся, Констанца обхватила его обеими руками за пояс и удержала почти в воздухе. Пион в волосах Рябчиковой поник и упал на мостовую. Моцарт вытащил из нагрудного кармана носовой платок, вытер им вспотевший от необыкновенного напряжения эмоций лоб и по привычке засунул в левый боковой карман.

      — Лелёк, ты не ушибся? — ворковала над ним жена. — Ах, Лелёк, как же ты неаккуратно ходишь. А если бы твой Милёк остался на третью пару? Вечно ты витаешь в заоблачных высях.

      Тумбу с афишей заслонил трамвай. Когда он проехал, возле нее уже никого не оказалось. Только белый пион лежал на мостовой, источая болезненный для Моцартова обоняния аромат тех самых французских духов.

 

 

      Субботы и воскресенья безраздельно и безоговорочно принадлежали Моцарту. По субботам и воскресеньям жена всецело отдавалась хозяйству. По субботам и воскресеньям присутствие Моцарта в собственной квартире было  не просто нежелательным: оно служило раздражающим фактором.

      Из всех развлечений Моцарт выбрал рыбалку, которую жена в некоторой степени даже одобряла, тем более что она всегда могла как бы невзначай справиться у его друзей-рыбаков, где и с кем проводит время ее муж. Моцарту льстил столь повышенный интерес к его особе. Друзьям, подтрунивающим над ним по поводу жениной опеки, серьезно отвечал: «Она знает, что пропадет без меня. Я у нее первый и последний».

      В эту субботу Моцарта, опьяненного успехом у женщин и половиной граненого стакана «первача», потянуло исповедаться, чего, следует отметить, с ним раньше никогда не случалось. Он восседал, привалившись спиной к корявому стволу старой вербы и сложив по-турецки свои костлявые ноги. Он говорил, говорил и говорил, упиваясь звуком собственного голоса и размахивая бутербродом с докторской колбасой:

      — Жену я выбрал по велению разума. Она у меня и хозяйка, и утешительница и вообще души во мне не чает. Я к ней присматривался целый год…

      —  А на второй она прицепила тебя на поводок и потащила в загс, — нарушил монолог Моцарта кто-то из друзей-рыбаков.

      Моцарт оставил эту ремарку без внимания. Мысль Моцарта, если уж лилась, то неудержимым потоком, которому нипочем все преграды:

      — …пока не понял, что это и есть тот самый оптимальный вариант.  А уж тем более при моей работе. Милёк стережет мой покой. Причем, делает это с любовью и ревностно. Те, кто женятся по большой любви, имеют хорошие ночи и скверные дни. Это кто-то из наших классиков сказал. Для творчества мне нужны дни, хорошие спокойные дни, а это значит: вовремя тарелка супа и котлета, чистое белье, отутюженная рубашка. Я, между прочим, пишу симфонию.

      —  Да ты у нас настоящий Моцарт, — дружно заржали приятели-рыбаки. — Не забудь  пригласить нас на премьеру.

      Моцарт откусил от бутерброда, сделал несколько жевательных движений и продолжил свой монолог  с полным ртом:

      —  Однако в жизнь любого настоящего мужчины в один прекрасный день может вторгнуться нежданная и негаданная, испепеляющая душу страсть, расстроить намеченные планы, смести все на своем пути, поломать…

      — Кто ей позволит туда вторгнуться? Твой Милёк встанет у нее на дороге с веником наперевес, — надрывались от смеха приятели.

      — Милёк тут не при чем, — не выдержал Моцарт. — Есть в моем сердце территория, причем, немалая, куда жене вход воспрещен. Вы думаете, ей удастся меня устеречь, если я захочу, захочу… этого. 

      Моцарт неожиданно сник. Он не знал, чего он захочет. Честно говоря, духи Сони Рябчиковой (а он уверен, записка была от нее!) помимо суеты, связанной с дезактивацией кармана пиджака и тайной стиркой носового платка, наградили его еще и аллергией. Однако Моцарт был твердо убежден в том, что каждого цивилизованного человека, тем более музыканта, тем более композитора, хотя бы один-единственный раз в жизни должна навестить эта изысканно романтичная гостья — страсть.

      Моцарт не стал слушать посыпавшихся, точно звезды в августовскую ночь, рассказов приятелей-рыбаков об их амурных похождениях. У него все будет иначе: возвышенно, таинственно, необычно. Как в прошлом или даже позапрошлом веке.

      Ночью Моцарту снилась жена, затянутая в корсет и в тугих бальных перчатках по локоть. Она чистила наловленную им рыбу, крошила лук, а потом, подколов большой английской булавкой подол юбки и широко расставив короткие толстые ноги, дирижировала его симфонией. Прямо на кухне. Среди начищенных до блеска сковородок и кастрюль. Он аплодировал ей и просил поскорей поджарить ему рыбки.

      Моцарт проснулся в нездоровом поту. Он был один в палатке. Клев давным-давно начался. Моцарт глядел в низкий потолок палатки и думал о белом пионе в черных, как смола, волосах Рябчиковой, о ее легком кисейном платье, влажных карих глазах. И в нем зазвучала тема его симфонии, возвышенно и торжественно. Не так, как только что на кухне.

      Моцарт вернулся домой без рыбы, зато с уверенностью, что он — самый настоящий гений. Когда жена отлучилась к соседке за рецептом рулета из грибов с брусникой, он вынул из-за обложки паспорта записку, перечитал раз, другой, третий, держа под самой лампочкой. Он — идеал молоденькой неискушенной девицы, знающей его только с одной стороны:  как педагога. Но ведь он еще и мужчина. Да, очень интересный мужчина. Ни кем из его приятелей не дорожат так жены, как дорожит им Милёк. Студентки видят все — недаром ведь прозвали его жену Констанцой. Смех смехом, а в нем на самом деле есть что-то от Моцарта. Какая-то загадка, которую он сам пока не разгадал. А что если любовь Сони Рябчиковой позволит   разгадать его загадку?!.

 

 

      С каждым днем жена раздражалась все больше. Дневные истерики перерастали в ночные, котлеты подавались на стол не прожаренными, от переперченного супа драло во рту и даже в ушах. Между судорожными всхлипами и рюмками с корвалолом жена обзывала Моцарта людоедом, сожравшим ее молодость, насмеявшимся над ее невинностью. «Я тебе все, все отдала, а что получила взамен?» — стало лейтмотивом Моцартовой семейной жизни.

      Вдобавок ко всему, почти все его студентки плохо сдали специальность. Рябчикова  ухитрилась вообще не явиться на экзамен.

      — Хотела бы я знать, чем ты занимался с ними весь год? — вопрошала на полу визге теперь всегда красноглазая и шмыгающая носом жена. — Ясное дело,  чем: всем остальным, кроме музыки.

      — Я занимался с ними исключительно классической музыкой, — один раз попробовал возразить Моцарт.

      — Как бы не так! — Жена еще жалобней шмыгнула носом и, накрыв крышкой сковородку со злобно шипящей картошкой, упала лицом вниз на кухонный стол, чудом не пронзив Моцарта зажатым в руке ножом.

      — Тише, Милёк, соседи услышат, — попытался  образумить обезумевшую от слепой ревности жену Моцарт. — Ты же знаешь, под нами живет…

      — Твоя бывшая студентка, с которой у тебя тоже были шашни! — выкрикнула жена оглушительно звонким голосом. — Тебя видели с ней на концерте в филармонии три года назад, когда я болела японским гриппом, а ты не мог сходить на базар за картошкой, и мы сидели на макаронах и кашах!

      Моцарт представил толстую нескладную Галину Гусак, когда-то, по-видимому, на самом деле в него влюбленную. Правда, записок она ему не писала, зато караулила возле дверей подъезда и, увидев издали, спешила вызвать для них обоих лифт. От Галины всегда пахло табаком, а потому Моцарт не боялся ездить с ней в одном лифте. Хотя нередко и запах табака вызывал у жены приступы ревности: в их училище дымили почти все девицы. Что касается пресловутого концерта в филармонии, то пошел он на него вовсе не из-за этой Гусак, а потому, что его пригласила одна знакомая. Но это его личная тайна. Выше нос, Моцарт! Для цивилизованного человека, тем более, музыканта, а уж, тем более, композитора жизнь  сплошная игра. Семейная — в четыре руки. Жена с самого начала претендует на первую партию, и он, Моцарт, до сих пор ей уступал. Чтобы избежать острых углов. Но коль уж их не избежать…

      Моцарт долго ворочался на тахте под боком у наконец угомонившейся  жены. Он гадал о том, что случилось с Рябчиковой, хотя еще совсем недавно, лежа рядом с Мильком, не осмеливался думать о других женщинах, даже о собственной тетке. Может, она попала из-за него в больницу? Всякое может случиться. А уж тем более из-за любви.

      Жена сопела и чмокала во сне губами. Он осторожно перелез через нее — Милёк не позволяла ему спать с краю, пугая сквозняком из форточки, — зажег настольную лампу на рояле. Симфония влекла и манила к себе точно пирог с вишнями, к которому он обычно прикладывался даже по ночам. В голове витала побочная тема: нежная, романтичная, неуравновешенная, пока никак не выражаемая в нотных знаках. «Вы — мой идеал, вы — мой идеал», — хотелось петь на мотив этой темы.

      — Лелёк, твоему Мильку холодно. Погрей Милька, — услышал Моцарт томный женин лепет. — Лелёк…

      На такой призыв у него давно выработался безусловный рефлекс, который срабатывал молниеносно и даже вопреки его собственному желанию. Моцарт панически остерегался конфликтов на любой почве, а уж тем более на сексуальной. Ему казалось, последний мог перерасти, по меньшей мере, во вселенский скандал. Подчиняясь  рефлексу, Моцарт резко приподнялся со стула, но тут вдруг в нем зазвучала эта тема…

      — Лелёчик, твой Милёчик совсем окоченел. Его бархатная кожица покрылась острыми пупырышками…

      Моцарт быстро строчил на нотном листе. Перед Моцартом вставал, окутанный его звуками, образ девушки в кисейном платьице с белым цветком в волосах.

      На следующее утро жена пошла к директору училища.

 

 

 

      Моцарта разыскивали из деканата и диспетчерской. Жена, спохватившись и глубоко раскаявшись в содеянном, обзванивала общих друзей и знакомых — до недавнего времени они  все  были у них общими, — умоляя их передать беглому мужу, что жена ждет его  с распростертыми объятьями.  «Скажите ему, что я его очень, очень сильно и больше всех на свете люблю» — пищала в трубку Милёк.

      Моцарт сидел в ресторане «Интурист» и потягивал кислое и дистиллированное, как вся его прежняя жизнь, вино. У него началась изжога, он заказал мороженое, но официантка куда-то пропала,  на улице начался дождик. Тут он вдруг вспомнил, что забыл на рояле нотные листы с неоконченной симфонией.

      Во гневе ревности кроткий травоядный Милёк мог превратиться в кровожадного хищника.

      Моцарт полез в нагрудный карман за бумажником, но в этот момент в полутемный от грозной тучи зал ресторана вошла  она.

      Моцарт застыл, прижав к сердцу правую руку.

      Официантка с грохотом поставила перед ним металлическую вазочку с мороженым.

      Она была обворожительна. Она была таинственна. Она была возвышенна. Уверенной походкой («Истинная любовь, — думал Моцарт, — сообщает одержимость самым робким») она пересекла по причудливо изломанной диагонали зал, на секунду застыла на фоне заплаканного дождем окна и в изнеможении опустилась в кресло рядом с Моцартовым. Он видел коленку, обтянутую белой паутиной ажурного чулка, переливчатые зерна бусинок, смело скатывающихся в выемку между грудей, перламутровые, как морозный иней, губы.

      Моцарт с жадностью набросился на мороженое, чтобы перебить наконец отвратительно кислый  вкус во рту.

      Небо проросло корявой огненной веткой. Громыхнул гром. Когда Моцарт открыл глаза, за столиком, кроме Рябчиковой, сидели Василевская и Воронова, а официантка спешила к ним с бутылкой шампанского и горкой девственно снежных пирожных безе

     — Родившийся в год тигра под кротким знаком девы имеет неукротимую власть над мужчинами, - вещало само небо голосом Василевской. — Соня, ты наша обезьяна, плюс козерог. Словом,   настоящая Саломея. Можешь требовать у этой ласковой полосатой кошечки все, что заблагорассудится. Даже его собственную голову на блюде. Ведь цель его жизни — угождать любому капризу серебряной обезьяны.

      — Я бы на твоем месте потребовала от него зачет по специальности, —       пропищала хищная колоратура Вороновой, — Что еще с него поимеешь?

      — Лена, устранись, — велела Василевская, оглаживая обеими ладонями свои обтянутые в черное атласное мини сытые бедра. — Не погрязай в мелочах жизни.

      Шампанское обожгло рот. Сильней, чем переперченный суп жены. Рябчикова едва пригубила бокал, обвив его почти прозрачными  пальцами с невыносимо блестевшими ногтями. Моцарту показалось, будто он попал в снежное королевство, в котором безобразно зияла черная атласная дыра, ненасытно поглощающая белоснежные пирожные безе.

      Вспыхнул под низким прокуренным потолком свет, на сцене завозился оркестр. Сквозь качающиеся ритмы давно навязшей в зубах песенки, Моцарту почудились отголоски его темы. Моцарт насторожился. Моцарт занервничал. Моцарт лихорадочно соображал, кому из ресторанного начальства адресовать обвинение в плагиате. Но тут на сцену вышла певица в балахоне цвета северного сияния и запела про какую-то птицу — ее название она произносила неразборчиво, — летевшую с одним-единственным крылом.

      — Идите потанцуйте, — велел густой, насквозь пропитанный приторным безе голос.

      Вставая со стула, Моцарт больно ткнулся носом в чью-то белую грудь.

     — Вы виртуозно танцуете. Ах, вы такой изящный и милый, — шептал намертво вплетенный в фальшивый визг скрипок доверчивый девичий голос. — Мы сейчас возьмем и незаметно отсюда ускользнем, да? Здесь душно, и у меня ноет сердце. Ах, как сладко и томительно загадочно ноет сердце…

     Моцарт наклонился и прикоснулся губами к смуглому прохладному плечу. По всему телу пробежал ток. Ее ток. Уж очень высокое напряжение.

      —  Я попрошу официантку принести счет. Я же истинный джентльмен. А куда мы пойдем? У меня дома  Констанца.

      —  Все давным-давно устроено. У вас есть ключи от квартиры?

      Моцарт пошарил в левом, теперь источавшем сундучно-нафталиновый запах кармане и, нащупав конец веревки, вытащил ключи.

      —  Давайте их мне, — потребовала Соня. — Вон официантка. Я испаряюсь. Жду вас возле лестницы.

      «Надо бы позвонить Мильку, чтобы чайничек поставила, — думал Моцарт, послушно шагая рядом с облаченной в белый шуршащий плащ Рябчиковой. — Чайку охота. Кажется, в холодильнике осталась половинка лимончика. От этих проклятых пирожных можно заработать сахарную болезнь».

      —  Ах, как отважно вы пересекаете лужи. А я…  промочила ноги. До самой кости. Моцарт, вы джентльмен или нет?

      Моцарт вспомнил, как прошлым летом они с женой, возвращаясь из драмтеатра, были застигнуты таким дождем, что улицы превратились в сплошные потоки. Он поскользнулся, упал и никак не мог встать на ноги. Милёк выхватила его из водоворота за полу пиджака, отважно задрала намокшие крепдешины, приказала мужу уцепиться ей за шею и поднять ноги. Она несла его на закорках почти целый квартал, его мужественная самоотверженная Милёк.

      — Вы ведь настоящий джентльмен, правда, Моцарт? И вы мне непременно  докажете это, — вещал голос из шуршащего при каждом шаге сугроба.

      — Угу-м, — привычно буркнул Моцарт и вдруг вспомнил, что этот белый сугроб справа — Соня Рябчикова, для которой он  гений и идеал в одном лице.

      — Да, разумеется, — спохватился он, — Я посвящу вам свою симфонию. Она еще не окончена, но в ней есть такая тема: ммм-м-м, мм-мм-м…

      Проклятая песня про птицу-инвалида!  От нее теперь долго не отвяжешься.

      —  Я хочу ноктюрн. Слышите, Моцарт, вы должны посвятить мне ноктюрн. И еще я хочу, чтобы вы носили меня на руках.

      —  Угу-м. Но я не умею. Меня самого носят.

      — Что значит: не умею! — Рябчикова топнула ногой, обутой в длинноносую, похожую на утиный клюв туфлю,  забрызгав жидкой грязью Моцартовы штиблеты. — Придется научиться. Ну-ка возьмите меня за талию.

       Она оказалась чрезвычайно тяжелой, эта Соня Рябчикова. И это несмотря на свой воздушно кисейный вид. У Моцарта началась одышка. Когда раскрылись двери лифта, он с облегчением опустил в него тяжелый, точно глыба льда, сугроб и нажал на кнопку с цифрой «6».

      —  Что вы делаете? — взвизгнула Рябчикова. — Вы  живете на седьмом.

      — Угу-м, — согласно буркнул Моцарт и, спохватившись, сказал: — Да, я и забыл, что вы не Галина Гусак.

      — Так ты еще и Дон Жуан. — В голосе Рябчиковой Моцарту послышалось восхищение. — Вот уж никогда не думала, что ты способен на разврат. Правда, мне кажется, Дон Жуан так быстро разочаровывался  в женщинах только  потому, что  безуспешно искал свой идеал.

        — Вы, мне кажется, его уже нашли, — сказал Моцарт и от смущения стал разглядывать заплеванный пол в лифте.

      «Мильку скажу, что Рябчикова ждала меня возле дома и попросила принять зачет» —  работала самосохранительная мысль Моцарта.

      —  Зачем вы звоните в пустую квартиру? Сейчас я открою дверь ключом, и мы с вами займемся чем-нибудь интересным, верно?

      Она почти грубо втолкнула его в прихожую. В квартире на самом деле было темно и пусто. А Моцарту так хотелось чайку с лимончиком.

      — Если вы про идеал, то его можно в мгновение ока потерять. — Рябчикова щелкнула выключателем, хозяйским жестом задернула штору. — Неплохая квартирка. Только слишком невзрачно обставлена. Без намека на экзотику. Передайте вашей Констанце, что у нее убогий провинциальный вкус, и она позорит ваше имя. Фу, какой отвратительный запах. Как в дешевых столовках. Моцарт, да как вы терпите такое? Меня бы стошнило.

      Рябчикова достала из маленькой серебряной сумочки тяжелый пузырек из темно-синего, как февральская ночь, стекла, и Моцарт стал судорожно ловить ртом воздух. Как рыба на берегу. Пионы в вазе на столе, которые Милёк купила вчера на рынке, поникли своими кудрявыми малиновыми головками. Гипсовый бюст  тезки с грохотом упал с рояля и раскололся на две равные половинки.

      — Вот теперь я могу смело сказать, что здесь обитает мой идеал. Моцарт, очнитесь.  Да проснись же ты,  пьянчужка. Гениям не пристало напиваться в стельку.

      —  Угу-м, — согласно и сонно буркнул Моцарт, потом, спохватившись, сказал: — Хочу чайку. Одной заварочки. С лимончиком. Гении тоже любят чаек. И поднимите пожалуйста мой бюст. Милёк будет ругаться.

      Рябчикова набросилась на Моцарта как чайка на плотвичку. Она когтила его своими нестерпимо блестевшими когтями, кусала холодными, как иней, губами.

      «Все стерплю, все, — думал Моцарт. – Только бы она не догадалась про симфонию».

      Внезапно Рябчикова метнулась к роялю, схватила разбросанные по его крышке нотные листы.

      Моцарта парализовал ужас. У Моцарта, как до этого у его тезки, раскололась надвое голова.

 

 

 

      —  Лелёк, Лелёк, это я, твой Милёк. У, бяка.  Милёчек из-за тебя так плакал. Ну, ну, Милёк прощает своего бяку. Милёк все понимает. Только не бросай Милька, ладно?

      — Где моя симфония? Эта… девица набросилась на нее как фурия. А я хотел посвятить ей…

      Моцарт осекся и в ужасе уставился на жену.

      Милёк решительно тряхнула своими короткими цвета перезревшей хурмы кудряшками и сунула  Моцарту  под мышку градусник.

      — Лежи, лежи, Лелёк. Вызову доктора, возьмем бюллетенчик. Головка у нас болит?

      —  Угу-м, — кивнул Моцарт и поморщился. У него было ощущение, что его череп склеен из двух половинок.

      — Про головку мы  скажем доктору. А вот про симфонию ничего не скажем, правда? И про эту фурию. Они все фурии. Кроме твоего Милёчка.

      — Где моя симфония? — не унимался Моцарт. — Я помню, она схватила ее, и у меня померк перед глазами свет. Она расколола надвое мою голову.

      — Да ты совсем расклеился, Лелёк. — Жена укоризненно и одновременно сочувственно качала головой. — Стоит Мильку отлучиться на часик-другой, как с тобой случаются всякие всякости. Вот, взял и ножки промочил. И ключик из входной двери забыл вынуть. А твою головку я склеила. — Жена махнула рукой в сторону рояля, где снова стоял гипсовый Моцарт, теперь обмотанный черной резинкой. — Ветром распахнуло балконную дверь, по комнате какие-то листочки летали. Я собрала их в  стопочку и просмотрела. Все какие-то обрывки песенок из репертуара Леонтьева и Пугачевой. Лелёк, как ты можешь поклоняться этим псевдо идолам?

      Моцарт уже был возле рояля. Моцарт перебирал дрожащими пальцами листки, сложенные женой в аккуратную стопку. Он пересчитал их вслух:  ровно тридцать два.

      Все как было.

      Как бы не так. Чей-то жирный красный фломастер прошелся со скрупулезной строгостью по каждому листу, испещрив десятками пометок. Диезы были всюду изменены на бемоли и наоборот. Там и здесь на полях взывала застолбленная тремя восклицательными знаками надпись: «Неверная тональность!!!» или: «Здесь не форшлаг, а шестнадцатые!!!»

      Бедный Моцарт! Пора тебе писать «Реквием».

      — Знаешь, а эта твоя Рябчикова, оказывается, ездила хоронить бабушку. Она принесла справку, и ей разрешили сдать специальность через неделю, — рассказывала Милёк, весело позвякивая на кухне чайной посудой. — Ты слышишь меня, Лелёк? Говорят, тебя видели в «Интуристе» с пожилыми немками, которые совали тебе на подпись буклеты с достопримечательностями нашего города и пожирали вожделенными взглядами.

     Внезапно Моцарт  вспомнил.

     Швейцар ни в какую не хотел пускать его в ресторан,  и он сказал ему, что у него назначена встреча с немцами, которые вечером идут в филармонию слушать его последнюю симфонию. (Вчера там исполняли Неоконченную симфонию Шуберта). Швейцар, измерив Моцарта профессионально презрительным взглядом, собрался что-то возразить, но тут появилась группа  настоящих немцев, все как один пожилых и с фотоаппаратами на груди. Швейцар расплылся в профессиональной любезности. Моцарт прошмыгнул мимо него и автоматически превратился в интуриста.

      Дамы были к нему повышенно внимательно, — что-что, а это Моцарт сразу  почувствовал. Дабы завязать более тесное знакомство, они совали ему жиденькие, выпущенные местным издательством буклеты и просили расписаться на их блекло сиреневой обложке.

      Вино он, помнится, пил один — интуристов кормили по талонам. А потом началась настоящая чертовщина…

      — Лелёк, вчера было общее студенческое собрание училища, на котором твою дылду Василевскую избрали старостой факультета. Спрашивается: за какие такие заслуги и перед кем? Ты меня слышишь, Лелёк? На ней было платье-кимоно ярче вот этих пионов.

      «Она успела переодеться, прихватила с собой подружек и проникла в ресторан, чтобы меня охмурить. Они все только и думают о том, как меня охмурить. Милёк права. А эта Рябчикова  на самом деле самая настоящая подсадная утка».

      —  Лелёк, иди в постельку, сейчас доктор придет. Ты помнишь, ему нужно сказать только про головку.

      —  Угу-м.

      Моцарт послушно плюхнулся на их семейное ложе и накрылся с головой одеялом.

      «Она ведьма, эта Василевская, Оборотень, — думал он. — Но чтобы отвлечь от себя подозрения, обзывала Саломеей безвинную Рябчикову, которую послала ко мне на квартиру выкрасть мою симфонию. Спасибо, Милёк подоспела».

      — Лелёк, тебя к телефону, — услышал Моцарт недовольный женин голос. — Какая-то женщина.

      Он выпростал из-под одеяла руку и взял трубку  стоящего на журнальном столике параллельного аппарата.

      — Я очень перед вами виновата. Я сдам зачет. Я выучу эту… сонату. Вам больше не придется краснеть за меня. Простите. Выздоравливайте».

      Рябчикова поспешно бросила трубку.

      Моцарт инстинктивно прижал к груди холодную пластмассу, потом нехотя вернул ее на  положенное место.

      — Лелёк, прошу тебя, скажи доктору, что у тебя постоянные головные боли и рвота. Скажи ему, что испытываешь сильные головокружения, когда переходишь через дорогу. Лелёк, умоляю тебя, не ходи больше в этот притон. На каникулы я увезу тебя на море. Будешь сочинять свою симфонию под шум прибоя и писк чаек. Лелёк, я устрою тебя в музыкальную школу:  дети еще не способны на всякие мерзости.

      Жена, подвязанная широким красным фартуком в крупный черный горошек, напомнила Моцарту божью коровку. Как-то в детстве он нечаянно наступил на целое гнездо этих безобидных букашек и до сих пор не может отделаться от чувства вины перед их сородичами.

      Да, но если бы тот  Моцарт слушался во всем  ту  Констанцу, вряд ли бы он написал то, что написал.

      —  Лелёк, куда же ты? А вдруг у нашего Лелька закружится головка?

      Жена поспешно развязала тесемки фартука и швырнула его на рояль. В блекло зеленом трикотажном платье она напомнила Моцарту тлю, любимое лакомство божьих коровок.

     Устав от противоборства самых противоречивых чувств, Моцарт замер на тахте со сложенными на груди руками. Пускай за него все решает Милёк. Он только запутается, осложнит и без того сложную ситуацию. Специальность Рябчикова сдаст и без него. Еще лучше сдаст. Она занималась когда-то у Стародубцевой, а та  председатель экзаменационной комиссии.

      Все его великие предшественники выдумывали себе любимых женщин, а в реальных жестоко разочаровывались. У него, по крайней мере, есть Милёк.

      Скорей всего он посвятит свою симфонию ей.

 

· Констанца — жена настоящего Моцарта.

bottom of page