top of page

НАТАЛЬЯ  КАЛИНИНА

ПОЛЕТ   К  ЗВЕЗДАМ

            «…У нее божественные пальцы. От них пахнет звездами. И фиалками. А должно пахнуть медом. Как в степи. Интересно, она тоже  степная дева?   Как моя Марыля. Моя?... Нет, она вовсе не моя. Зачем мне она?..»

      За окном бесновалась буря. В окно ломились дождь и ветер. В камине умиротворенно потрескивал огонь. Были еще какие-то звуки, но он не мог их расслышать, потому что они пока принадлежали хаосу. Этому страшному чудовищу, которое умеет проникать в человеческую душу и превращать ее в груду обломков.

      — Несравненный, единственный, любимый, мой ангел, — шептал над ним женский голос. — Я здесь, я рядом, я с тобой. Я всегда буду с тобой. Я твоя, твоя…

      У нее мягкие душистые волосы. Он пьянеет от их аромата, он хочет зарыться в них, спрятаться от всего мира, исчезнуть. И не ощущать ничего, кроме этого бесконечного блаженства.

      «Ни на одном языке не найти достойного тебе имени, дивное, очаровательное, вечно женственное создание. Аврора… Ты — настоящая утренняя заря. Ты греешь, как  лучи полуденного солнца, ты ласкаешь меня — и куда-то исчезает эта невыносимая боль, которую причинила мне она. Марыля, Мария… Горькая, как полынь в Мазовецких степях. Моя  гордая степная дева… Ты до сих пор мне снишься.  Как зима в Варшаве и холодные щеки Констанции…  Аврора, спаси же, спаси меня от этих страшных снов!»

      Он благодарно берет из рук женщины старинный кубок с горячим вином. В сумеречном свете тусклой чадящей свечи  ее профиль так мягок. Как  горячий воск, из которого можно вылепить все, что угодно. Он хочет вылепить из этой Женщины свое второе «я». Он  многого от нее хочет. Она способна одарить неземным блаженством, она  может забрать у него последние крохи счастья. Нет, все, что у него  осталось, он отдаст ей, Музыке. Всю свою нерастраченную любовь. Они  не хотели, чтобы он тратил на них свою любовь. Даже  заботливая и полная сострадания Дельфина. Они боялись его любви. Аврора не боится. Ты  не боишься, правда, любимая? Аврора,  опять этот хаос… Он хочет поглотить нас. Разгони его, Аврора…

 

 

 

      Парижский свет разделился на два мнения. Одни, дамы и барышни в основном, жалели Шопена. В их глазах Жорж Санд, она же Аврора Дюдеван, была воплощением порока, грубой неуемной страсти. Их маленький хрупкий Шопен, всеми балованный и лелеемый любимец, попал в грязные руки. Эта женщина его попросту околдовала. Бедное дитя.  Цыганские страсти пагубно скажутся на его и без того неважном здоровье. Увы, его  постигнет участь Жюля Сандо, Альфреда Мюссе и еще с десяток других, которых эта ужасная женщина, вдоволь наигравшись, выгнала вон. Да как он мог, изысканный, похожий на экзотическую орхидею  аристократ духа и плоти, связаться с этой  вульгарной особой?..

      Те, кто был на стороне Жорж, поражались ее выбору. «В этом союзе обе женщины платью предпочитают панталоны и сюртуки, — язвил Бальзак. — Разумеется, крошка Шопен обожает маскарад, однако Жорж, мне кажется, слишком умна для того, чтобы довольствоваться ролью компаньонки при больной, неизлечимо изнеженной даме».

      Накануне их бегства из Парижа Аврора была в бархатном платье земляничного цвета и с алой розой в волосах. Атласно блестела ее смуглая, как у цыганки, кожа, таинственно и упоенно сияли глаза. Фредерик был шаловлив, как ребенок. Фредерик весь вечер сидел за фортепьяно, звучавшем то томно и сладострастно, то наивно и неискушенно, как молитва ребенка. В тот вечер Фредерик извлекал из недр фортепьяно страстные и мужественные аккорды. Под конец он сыграл трогательную французскую песенку о девушке, сбежавшей с возлюбленным из родительского дома и брошенной им на чужбине. Он долго импровизировал на тему этой простенькой мелодии, окрашивая ее то в грусть, то в веселье. Аврора стояла, облокотившись о фортепьяно и любуясь своим неясным отражением в его полированной поверхности. Аврора шептала одними губами слова любви, обращая их в пространство между ней и Фредериком.

      — Мир светел и прекрасен. Мир полон нежной музыки Шопена! – воскликнул Фредерик,   захлопнул крышку фортепьяно и затеял возню с Соланж и Морисом.

        —  Ехать в такую даль с тремя детьми, — презрительно кривила губы затянутая в  серые шелка графиня Мари д`Агу, изысканная подруга Листа. — Жорж всегда завидовала нашей с Францем дружбе. Однако у нее не достанет романтического вкуса, чтобы удовлетворить поэтичную душу пана Шопена.

      На пароходе, увозившем любовников на Майорку, Аврора металась как тигрица в клетке. Она вдруг вспомнила, как в день их первой близости Фредерик, весь словно закованный в броню, сказал, глядя в одно точку за ее спиной: «Жизнь моя кончена. Все самое любимое осталось там».

      —  Ты любил ее. Но ты ведь говорил, что ты ее не любил. Господи, зачем ты  мне лгал? — сокрушалась она. — Ты посвятил ей ноктюрн. Ты связывал с ней надежды на счастье. Я ненавижу ее, слышишь, ненавижу! Ты и сейчас думаешь о ней, когда ласкаешь меня. Но ее на самом деле нет. Ты ее придумал. Скажи,  ты ведь придумал свою Марию Водзиньскую?

      — Тебе видней.  Я не умею выражать свои чувства словами, — устало и слегка насмешливо сказал Фредерик.

      — Но как ты можешь думать о ней, когда целуешь меня? Ты должен принадлежать мне, мне одной. Это я научила тебя любить так горячо и безоглядно. Твоя ледяная дева заморозила бы тебя в постели. Она наверняка знает о любви только из романов.

      —  Если она знает о ней из твоих романов,  то, думаю, она весьма образована. — Фредерик намотал  на свой указательный палец густой локон Авроры. — Любимая, не будем говорить о том, что принадлежит прошлому. Мы не виноваты в том, что оно у нас не было общим. Мы не дети.

      —  Нет, мы дети, слышишь? Маленькие неопытные дети, открывшие для себя прелесть любви, — шептала она, лежа в объятьях Фредерика. — Наши души неискушены, чувства не растрачены. Ты принадлежишь мне, только мне, а я вся твоя, без остатка. Я с головой окунулась в нашу страсть, бросилась в нее, как в омут. Я все забыла, я все начинаю сначала. Я напишу об этом роман. Роман о нашей с тобой любви. Им будут зачитываться все…

      Потом  Фредерика свалила лихорадка, и он превратился в беспомощного ребенка. Между приступами  он целовал ей ладони и умолял не бросать его в этой страшной пустыне. Обливаясь слезами, Жорж клялась  в вечной любви.

      —  Хочу умереть на твоих руках, — шептал он.

      И она представляла его, исхудавшего, прекрасного в своих нестерпимых муках, на смертном одре. Она желала его всем своим полнокровным здоровым телом — до умопомрачения, до обморока, с трудом сдерживая желание.

      — Мадам, мне неловко говорить вам об этом, однако нашему больному противопоказаны острые ощущения, потрясения любого, даже приятного, характера, — дребезжал над ним старческий голос. — Вы умная женщина, мадам, и если вам дорог ваш… муж, поберегите его здоровье. Надеюсь, мадам, вы поняли суть моих слов?

      «Гони его ко всем чертям, — хотелось крикнуть Фредерику.  — Иди ко мне, моя желанная, долгожданная, единственная. Хаос отступает.  Наша любовь заставила его отступить. Слышишь эту мелодию?  Она как молитва. Молись со мной, любимая. Музыка, молитва… А там будет тишина…»

      Он очнулся, когда в комнате царил солнечный свет. Аврора спала в кресле. На ее лице застыло выражение кроткой покорности судьбе. Он долго любовался ею. Он затих, боясь, что это новое, поразившее его в самое сердце чувство безграничной признательности Женщине, вдруг исчезнет. Он вспомнил мать и с трудом подавил рыдания. Красота, кротость, покорность Богу и судьбе — в этом избавление от царящего повсюду хаоса.

      Наедине с фортепьяно он забывал обо всем на свете. Или, скорее, он все помнил, но все было другим. И Женщина была другой:  еще не встреченной, но давно желанной. Она шла весенней степью, сбрызнутая прозрачным молоком лунного света. Ее ласкал только что народившийся ветер, ей пели первые земные соловьи. Эта женщина не знает, что такое любовь. Но она замирает, предчувствуя ее. Она вся трепет, восторг, мечта… Господи, сделай так, чтобы вся ее жизнь была полна предчувствием любви. Не любовью, а мечтой о ней. Как музыка. Музыка — мечта о том, что никогда не сбывается. Это сказал Лист, жизнелюбивый, неутомимо ищущий идеал на земле Лист.

      — Скажи, Фредерик, она любила тебя? Какими словами она говорила тебе о любви?

      —  О любви не обязательно говорить словами.

      Ветер швыряет им в лицо колючий песок  и нежные лепестки роз.

      — Ты думал о ней, сочиняя Третью балладу, эту поэму о любви, коварстве, измене. — В глазах Жорж он видит насмешку. — Глупый, ваша любовь была набитым соломой чучелом, которое ты разодел в шикарные наряды своих звуков. Твоя ледяная дева бесплотна, бесчувственна. Она никогда не поймет, какое это наслаждение любить свою плоть и отдавать ее всю без остатка любимому.

      —  А ты это понимаешь?

      В его взгляде ненависть. Или скорее боль. Хватит, хватит им терзать друг друга. Никто не виноват, что они не Дафнис и Хлоя.

 

 

 

      —  Мне теперь кажется, что я всегда любила только тебя. Я грезила тобой, гуляя по полям Ла Шатра. Я хотела убежать с тобой на край света. Туда, где небо  соприкасается с землей, и в ладони скатываются крупные чистые звезды. Любовь моя, а ведь мы с тобой на краю света…

      Их берет в плен томная и сладострастная южная ночь. Южная ночь бросает их в объятья друг другу. Ограждает непроницаемой стеной от прошлого. Отвратительное, похожее на шелест могильной земли слово — прошлое. О нем давно пора забыть. Раствориться в настоящем. И он, и она ищут в любви забвения. Так пускай крепче и горячей станут твои объятья, бредовей и бессвязней слова. Эти  волшебные звезды  рядом…

      Под утро Фредерика трясет лихорадка. И снова окружает хаос. Швыряет в черную бездну, простирает ниц.

      «Ты не бог. Такая любовь под силу только богам. Ты смертен, смертен…»

      «Моя любовь сделает тебя бессмертным. Превратит в бога. Верь, верь мне. Только мне. Я — твой талисман. Люби, люби меня…»

      Эти ненасытные поцелуи… Еще, еще… Ах, какое у нее нежное податливое тело. Эта женщина влечет его сильней, чем Музыка. Она крадет его у Музыки…

      — Отдайся, отдайся мне до конца. Как отдаюсь тебе я. Забудь про все. Любовь — это полет к звездам…

      Утром Жорж заваривает кофе и курит сигару. У нее помятое не выспавшееся лицо и бесформенный пеньюар. Она говорит, что скучает по Парижу. Он тоже притворяется скучающим. И снова мелькают все те же имена: Бальзак, Делакруа, Дюма, герцогиня Бельджойзо, Паганини… Снова зажжен над их головами этот призрачно волшебный фонарь светской жизни. Будто они не могут говорить о том, что касается только их  двоих. Будто нельзя просто сидеть и мечтать друг о друге. И видеть рядом звезды. Та женщина, которая снилась ему…

      —  Ты снова думаешь о ней, — печально шепчет Аврора.

      В ее глазах не пролитые слезы. Она так чутка, ранима. Она слеплена из очень редкого — хрупкого — материала. А он часто требует от нее, от их любви невозможного.

      Какая чувственная красота в названии Вальдемоза, в бирюзовом небе, лазурном море, изумрудных горах. Какая отрешенность от всего земного в серых, точно прах, замшелых стенах средневековой картезианской обители. В звуках можно выразить и то, и другое и еще…  Музыка, Его Музыка, должна стать языком их любви.

      — Не кажется ли тебе, что нам пора расстаться? — говорит Аврора за обедом, лениво ковыряя вилкой в тарелке с отвратительно провонявшей чесноком рыбой. — Сейчас, когда наша любовь достигла зенита, мы не должны ни на минуту забывать о простой диалектике жизни. Дальше — падение, соскальзывание вниз. Ну, а потом все как обычно. Я не хотела бы стать могильщиком нашей любви.

      —  Как скажешь, — глухо бросает он и нарочито долго вытирает салфеткой рот.

      «Она решила проверить меня. Она не может думать так сейчас, когда я готов отдать ей всего себя».

      — Но мы останемся друзьями, правда? Будем поверять друг другу мысли, творческие планы.

      —  Останемся друзьями.

      Он смотрит куда-то поверх ее головы.

      — Я опишу нашу страсть в романе. Пока  все горячо, пока не утратило очарования новизны. Пока мы не пресытились друг другом, не устали от нашей любви. Ты создашь мой образ в своей новой… сонате. Как Берлиоз в  «Фантастической симфонии» образ Генриетты. Правда, в конце симфонии он превратил ее в ведьму. Это потому, что  знал неизбежный финал любой самой пылкой страсти. Фрицек, любимый, я хочу остаться для тебя  такой, какой ты меня любишь.  Я не хочу, чтобы наша любовь превратилась в тяжкие оковы.

      —  Я тоже. Мы оба свободны. Что может быть легче оков свободы?

      Аврора тоскливо смотрит ему вслед. Она вспоминает в одно мгновение то, что было у нее до Фредерика. Теперь, когда она узнала его так близко, ей кажется, ничего у нее не было. Пустота. Похоть. Желание подавить другое «я». Присвоить себе то, что в любви должно принадлежать обоим. Она была куклой, которую он оживил, превратив в настоящую  женщину. Еще и вдохнул свою силу. Он, такой хрупкий, болезненный… Фредерик, Фрицек, не уходи. Прости меня, мой гордый, мой родной, мой непримиримый идеалист…

      Она сидит на маленькой скамейке возле его ног. Ей кажется, нет для нее счастливей места. Всегда, всегда сидеть бы возле его ног и мечтать о нем. О том, как стать его идеалом, как навсегда   сохранить их любовь. Она больше не будет писать романы. Женщина, пытающаяся сравниться в интеллектуальном плане с мужчиной, не сможет стать его Беатриче, его Лаурой. Она хочет быть его Лаурой.  Любовь Петрарки  сделала эту ни чем не примечательную женщину, героиню его дивных сонетов,  богиней всех романтиков мира. Она будет его Лаурой, то есть просто любящей женщиной:  верной, преданной до гроба. Это не жертва, а потребность ее души. И тогда они, обнявшись, вместе совершат полет к звездам.

      «Поцелуй, поцелуй же меня. Коснись хотя бы моего плеча. Фрицек, мой малыш, мое балованное дитя. — Аврора щурится от чрезмерно яркого солнца. Аврора хмурится от заползающего в душу недовольства. — Ты же не такой как остальные мужчины. Ты понимаешь, что преданной, любящей, покорной своему властелину женщине  нужны знаки того, что она любима. Я целую тебе руку, а ты про меня совсем забыл. Ты все отдаешь  своей музыке. Мне остаются жалкие крохи. Господи, дай мне терпения».

      Он встает, рассеянно сбросив со своего колена ее руку. Вглядывается в подернутую дымкой морскую даль.

      — Ну да, так и есть. Каждая тональность это особое настроение. Грусть, восторг, боль, радость, ликование — целый спектр настроений. Спектр любви. Любовь она тоже беспрестанно меняется. Сияет, тускнеет, парит над всем миром или же… Боже, я, как всегда, косноязычен.  Я сам виноват, что ты меня не понимаешь. Меня понимает только мое фортепьяно.

      Он закрывается в своей музыкальной келье на весь остаток дня и целую ночь. От его звуков никуда не спрячешься. Она изнемогает под их бременем. Ей кажется: ее возносят в заоблачные выси, чтобы через минуту швырнуть в преисподнюю.

      Аврора бродит с детьми по заросшему вереском склону горы, готовит ужин, укладывает детей спать. И долго глядит на себя в мутное зеркало. Эта женщина, которая смотрит на нее растерянно и  как будто   виновато, еще красива, очень красива. А главное: полна желания, неги, томления. Увы, об этом не знает никто, кроме этой слепой бездушной ночи, да обсиженного мухами портрета древнего старца на стене, который наверняка был причислен к лику святых благодаря своей ненависти к живой человеческой плоти. А плоть прекрасна. Она как душистый яркий цветок… Плоть одухотворенна. Как его Музыка. Его Музыка тоже состоит из плоти звуков. Боже, как ему только удается возбудить одной небольшой фразой самое возвышенное, что есть в душе!

      Как писатель, она ему завидует. Как любящая женщина,  бесконечно им восхищена.

      …Соланж облилась компотом. Морис хихикает, швыряет в сестру хлебными шариками. У Авроры раскалывается голова, сердце стучит как обезумевший маятник. Он отдает все свои силы фортепьяно. Он будет лежать у нее на плече в полном изнеможении. А она будет изнемогать  всем своим полнокровным телом от нерастраченного желания. Зачем ей это? Почему она так хочет этого хрупкого слабосильного полу мужчину полу мальчика, когда ее домогаются настоящие самцы? Что за прихоть, Аврора? Или ты, как и этот старец на стене, хочешь надругаться над своей плотью?

      Но у них с Фредериком были такие волшебные мгновения…

      Ну и что, Аврора? Они пролетели, оставив в душе дразнящий след. А ты осталась наедине с реальностью. И с этим капризным, изнеженным эгоистом, которого ты приняла за свой идеал. Опомнись, Аврора. Разве ты забыла, с каким ужасом твой «идеал» ждал разоблачения вашей связи и осуждения ее светом?  Как он трепещет, как преклоняется перед этим холодным бесстрастным чудовищем — мнением света. Любовь безоглядна, внушала ты себе с детства, безудержна, бесстрашна. Она не  терпит никаких условностей, табу. А он делал вид в присутствии той же герцогини Бельджойзо, что вас связывает всего лишь  обыкновенная дружба.

      Аврора, ты несправедлива!

      А бедность? Она унизительна, отвратительна. О бедности хорошо читать или писать в романах. Его Музыкой сыт не будешь.

      Она любит дорогие духи,  сигары, она должна иметь свой выезд, лакеев и слуг. Без всего этого она просто не сможет прожить. Хороша Лаура, если от рук будет пахнуть дешевым мылом, в гостиной шнырять тараканы, а графиню Д`Агу вместо жаркого с бургундским она угостит солянкой и пивом. Ноан, милый средневековый Ноан, ее родовое гнездо, придется заложить или даже продать. И все ради этих призрачных звуков.

      Аврора, ты сошла с ума!

      Она заливисто смеется. Потом зло прикусывает губу. Дети разом замолкают и смотрят на мать в недоуменном испуге.

      —  Мамуля, ты купишь мне в Париже платье из лилового бархата? — лепечет Соланж. — Я буду в нем похожа на принцессу.

      — Да, моя маленькая куколка, мой розовый бутончик. И туфельки, как у принцессы, и перчатки, и ажурные чулочки. А в гостиной у нас всегда будут свежие цветы: много-много роз, гладиолусов, тюльпанов…

      —  И орхидей, мамуля. Я обожаю орхидеи.

      — Холодный оранжерейный цветок. Бездушный и самовлюбленный. Хорошо, если хочешь, будут и орхидеи. Совсем как в жизни:  роза и орхидея в одной вазе. А к столу у нас всегда будут подавать самое лучшее шампанское.

      — Я хочу коня, — требует Морис. — Ты  обещала купить мне чистокровного арабского  скакуна…

      Жорж работает исступленно, до полного изнеможения. По крайней мере, за ее труд платят вполне прилично. Ее читают, перед ее талантом преклоняют колени. И не только   во Франции.

      Аврора, а все-таки жаль, что ты не стала его идеалом.

      Но идеалы во все века придумывались самими мужчинами. И женщин они приучили поклоняться  их  идеалам.

      Она взбунтовалась. Она не хочет быть ни Лаурой, ни Беатриче. Она хочет остаться Авророй Дюдеван, то есть Жорж Санд.

      Сердцу тесно в груди. Она вспоминает, она ощущает всем телом девическую нежность его кожи, страстный профиль на фоне звездного окна, тот бесконечный поцелуй…

      Может, все-таки, не стоит требовать от других того, чего нет в тебе?…

      —  Пускай все остается, как есть, — шепчет он, зарывшись лицом в ее волосы. — Нас с тобой сотворил Господь, значит мы – божественны. Ты на самом деле божественная женщина. Благодаря тебе я познал все оттенки любви. От самого пианиссимо. Спасибо тебе. В тебе много от идеала.

      —  Больше, чем в ней?

      —  Больше, чем в ней, — покорно соглашается он.

 

 

 

      Их сблизила Майорка. Болезнь Фредерика. Обоюдная ревность к прошлому, проявляющая себя бурными вспышками, после которых наступало временное затишье. Друзья находили, что они даже внешне чем-то похожи. О том, что они похожи своей внутренней сутью, друзьям даже не приходило в голову.

      Все ожидали с нетерпением, когда Жорж Санд покинет Шопена.

      Жорж опасалась, что на сей раз покинутой может оказаться она.

     Впервые она задумалась над тем, что чары ее красоты, как и сама красота, не вечны. Соперница была вечно молода и прекрасна, и Жорж отчетливо улавливала ее дивный облик в каждой его новой мелодии. Теперь она была достаточно умна и не столь наивна, чтобы полагать, будто это Мария Водзиньская, гордая польская аристократка, в силу многих причин, а, прежде всего, шляхетской спеси, не пожелавшая стать пани Шопен. Теперь в образе соперницы она угадывала и ее, и себя, и Дельфину Потоцкую и еще десятки пленительных и обольстительных женщин, увиденных, придуманных, пригрезившихся. Она знала, как создается такой образ:  в своих романах она тоже описывала идеальных героев и героинь. В них всегда чего-то не хватало: какого-то мельчайшего штриха, оттенка, мазка. В героинях Шопена было все. И даже больше.

      Постепенно Фредерик сделался частью ее Ноана. Того самого, который она ни с кем не могла и не хотела делить. В Ноане обитали дорогие  сердцу тени ее  чистых девичьих грез. Ей всегда хотелось спрятать их, скрыть от постороннего взора.

      От взора Шопена не нужно было ничего прятать.

      Она уже не смогла бы обойтись без его слегка ироничных коротких реплик за  столом, мелких — пустячных — капризов, молчаливого, но весьма красноречивого осуждения бесцеремонности ее некоторых приятелей, крадущих бесценное время гостеприимной хозяйки.

      Он уходил, когда хотел: в себя, к себе. Мог встать из-за стола, не дослушав собеседника и, коротко кивнув, удалиться в свой кабинет. И все равно вряд ли  можно было упрекнуть Шопена в отсутствии изысканной светскости.

      Она часто злилась на себя за то, что уже не сможет жить без этой привычки смотреть на себя со стороны глазами Шопена. Привычку она презирала, насмехалась над ней и издевалась. Ощутив ее приближение, рвала безжалостно утратившую трепетную свежесть новизны связь. Как насытившаяся тигрица, Жорж скрывалась в своем Ноане зализывать мелкие, слегка саднившие раны, заново училась радоваться земным радостям, вкус к которым отбивала изнурительная во всех отношениях страсть. В Ноане цвели  гиацинты и нарциссы, зрели яблоки и сливы.  Над Ноаном плыли  стаи облаков, проливались дождем грозовые тучи. Все эти привычные и в то же время такие значительные явления природы обновляли душу хозяйки, вливали в нее новые силы, подстегивали  творческую мысль. И все это принадлежало только ей одной.

      Оказывается, это могло принадлежать обоим. Им обоим.  Теперь, когда оба не без грусти отыскивали во взглядах, жестах, поступках друг друга сладкозвучные отголоски былого, им с каждым днем все больше открывалась  горькая истина о том, что мудрость бытия как раз и заключается  в безвозвратности прошлого.   Аврора знала наверняка, что любит Фредерика, этого хрупкого, истонченного музыкой и причудами славянской крови человека той самой любовью, которой хватило бы ей на всю оставшуюся жизнь.

      Но она первая сказала: «Я предлагаю тебе свою дружбу. Я никогда тебя не предам».

      А у самой словно остановилось сердце.

      …Она брела, приминая только распустившиеся фиалки, которые источали аромат ее девичьих грез. В той, когда-то молодой и прозрачной, оливковой роще, теперь превратившейся в девственный лес, она, влюбленная до безрассудства Аврора Дюпен, видела смысл всей своей будущей жизни в полном и безраздельном подчинении предмету своей страсти.

      Что же изменилось с тех пор?

      «Свобода гложет и убивает меня, — думала Жорж, сидя в кресле у остывающего камина. — И нет мне от нее спасения. Я сделалась труслива, мнительна, сверхосторожна. И все из страха потерять свободу…»

 

 

      …Туман был густой. Туман проникал во все щели их средневековой обители. Они, как дети, нарочно искали друг друга в тумане. Однажды Фредерик, схватив Аврору, с такой силой стиснул ее в объятьях, что она чуть  не лишилась чувств. «Я хотел сделать тебе больно, — признался он потом. — За твое прошлое, в котором ты не виновата, но которое, как этот туман, мешает разглядеть нам друг друга».

      «Сделай еще. Раздави меня совсем. Если хочешь, выпей мою кровь, разорви на части мое тело. Я буду только рада, рада…»

      Как напыщенно и фальшиво прозвучали ее слова в этих аскетически суровых стенах. Хотя чувства, испытанные ею тогда, вполне им соответствовали. И она была рада этим чувствам. С годами она вспоминала о них все реже, осуждая в своих романах женщин за их рабскую покорность Господину Мужчине.

      Ну и чего ты, Аврора, добилась, навсегда оставшись свободной?

      Или, может, спросить иначе: чего ты лишилась, потеряв Фредерика?

      Может, встать на колени перед его дверью, лечь на пороге, вымолить  прощение?..

      Внезапно тело Жорж напряглось, как готовая лопнуть струна.

      Вот прекрасный сюжет для романа в стиле Бальзака: женщина, смелая и независимая, презирающая условности, рвет любовную связь, не дожидаясь ее естественного конца. Как бы в противовес «Каторжникам любви» Бальзака, сюжет которых был ею же и подсказан.

 

      —  Ты меня любишь? Скажи: я тебя люблю.

      — Боюсь этого слова. Оно звучит фальшиво на всех языках. Я тебя  боготворю, обожаю…

      — Нет, ты должен сказать, что любишь меня. Скажи по-польски: я тебя люблю. Или лучше скажи: сегодня я тебя люблю, а завтра буду ненавидеть. Я слышала, что ненависть считается изнанкой любви. Фредерик, Фрицек, дорогой, неужели и мы с тобой вывернем нашу любовь наизнанку?..

     

 

      Без Шопена в Ноане стало пусто, мелочно, суетно. Без Шопена Ноан превратился в глухую провинциальную дыру.

      А ведь еще год назад Жорж казалось, что Ноан — центр мирозданья.

      «Они долго любили друг друга и были очень несчастливы. В любви не может быть счастья. В любви — муки и несправедливость».

      Жорж Санд поставила точку в своем последнем романе и подумала о том, что она непревзойденная лицедейка. Для писателя это хорошо, а вот для женщины…

      Женщина бурно старела. Телом, но прежде всего душой. Женщина казнила себя за «Лукрецию Флориани», за ту поспешность, с какой сделала этот роковой шаг. Ее бывший возлюбленный и бровью не повел, слушая в кругу близких друзей чтение нового произведения Жорж Санд. В тот вечер женщина упивалась своей местью. Она вспоминала Майорку, видела перед собой всех его женщин. В том числе и себя. «Одна из многих, — думала Жорж. — Так тебе и надо. Тебе нужна нянька, а не любовница. Ты и есть  Кароль, который своими капризами довел до смерти  добрую великодушную Лукрецию. Так получай же, получай…»

      «Любовь черпает величие в самой себе, а не в том, на кого она обращена».

      Ты права, Аврора. Но это относится и к нему тоже.

      Его любовь была.… Даже ты, столь искушенная в ремесле изящной  словесности, не сумеешь никогда выразить словами, чем была для тебя его любовь.

bottom of page