top of page

НАТАЛЬЯ  КАЛИНИНА

весна. река. начало...

              Матрос открыл служебную каюту.

      Там  по крайней мере не сквозило. Девушка развязала платок, стянула перчатки. Она была худощава и очень миловидна. А еще тяжелые каштановые волосы и поразительно женственные ямочки на щеках. И все равно чем-то она напоминала мальчишку-подростка.

      — Можете прилечь на диване, а я посижу в кресле, — предложил Анатолий Васильевич. — Нам еще плыть и плыть.

      Она смущенно озиралась по сторонам, и он улыбнулся ей ободряющей улыбкой.

      — Я гожусь вам в отцы. Тем более, я работаю педагогом.

      — А я вас вовсе не стесняюсь. — Она сняла сапожки, подвернула под себя ноги и улыбнулась ему. — Меня зовут Наташа.

      Он представился по имени-отчеству, хотя не любил, когда к нему обращались таким образом вне стен училища.

      — Так меня величают студенты, — поспешил он с объяснением. — Вырвалось по привычке. Мне всего тридцать два года.

      — Тридцать два — это ужасно много. Я бы не хотела дожить до такого возраста.

      — Интересно, почему?

      — Если женщине тридцать два и она еще не замужем, на нее все косятся как на больную или ненормальную. А я не хочу замуж. Честно. Вы мне верите?

      Анатолий Васильевич рассмеялся от души и вспомнил невольно кое-кого из своих студенток, которые только о том и думали, как бы выскочить замуж.                             

      — Разве я глупость сказала? Или вы иначе думаете?

      — В ваши годы я думал примерно так же. Помню, когда мне было тринадцать, я влюбился в знакомую девушку старшего брата и  все уговаривал его поскорей на ней жениться. Чтобы она была всегда рядом со мной. Сам же хотел на всю жизнь остаться свободным.

      — Я бы тоже хотела, чтобы моя сестра вышла замуж за… — Наташа покраснела и отвернулась. — Нет, не верьте. Если это случится, я с ума сойду.

      —  Вам сколько лет? Шестнадцать?

      —  Уже исполнилось семнадцать.

      — В семнадцать я отчаянно влюбился в женщину, которая годилась мне в матери. До сих пор вспоминаю ее. — Он вздохнул. — Но это была какая-то ненатуральная любовь.

      —  Почему вы так думаете?

      — Она была красивой и умной. В нее все были влюблены. Скорее всего, мне попросту захотелось быть центром внимания.

      —  А разве это плохо?

      Наташа смотрела на него с едва скрываемым любопытством.    

      — Не знаю. Меня всегда тянуло туда, куда невозможно дотянуться. Такая уж у меня натура. На сверстниц я никогда не обращал внимания.

      — Я тоже не представляю себе, как можно влюбиться в сверстника, — они все такие дети. Они чего-то  такого  не понимают…

      Наташа  словно задохнулась своими чувствами и принялась от смущения заплетать и расплетать свои  густые, явно не привыкшие ни к шпилькам, ни к бантам волосы.

      — Чего они не понимают?

      — Как бы вам объяснить… Можно откровенно? Понимаете, они считают, будто на свете существует только то, что можно потрогать, понюхать, попробовать на вкус и так далее. Это так примитивно. На свете  существует еще и многое другое.

      — Вы верите в Бога? – неожиданно спросил Анатолий Васильевич.

      — Наверное. Но не так, как это принято. Как в церкви верят. Я другим Бога   представляю. Во-первых, он очень красивый, и еще с ним нужно быть откровенным до самого конца. От Бога, как и от любимого человека, ничего нельзя скрывать. Ну, а во-вторых, я уверена, что Бог не умеет наказывать. В церкви почему-то пугают Божьей карой. Я не хожу в церковь, хоть и крещеная. А вы ходите?

      —  Иногда. Я очень люблю православные хоры.

      —  Вы музыкант?

      Наташа заметно оживилась.

      — Я дирижер-хоровик по образованию. Еду на верхний Дон записывать казачьи песни. А вы не любите народную музыку, да? — догадался Анатолий Васильевич, заметив на Наташином лице гримасу разочарования.

      — Сама не знаю.  Больше всего на свете я люблю фортепьяно. Я просто обожаю фортепьянную музыку. Никакой другой  не слушаю.

      — Какой максимализм. — Анатолию Васильевичу вдруг стало очень весело. —  Наверное, и во всем остальном тоже. Угадал?

      —  Разве это плохо?

      Она смотрела на него виновато.

      — Нет, почему же? Тем более что с годами это пройдет. Полагаю, максимализм в нас в основном от незнания жизни, хотя в чем-то, возможно, это и свойство натуры тоже. Максималистками обычно бывают влюбленные в первый раз девушки.

      Наташа вдруг вскочила с дивана, сняла куртку и швырнула ее на столик возле кресла. Она оказалась еще худее, чем он думал. Он отметил, как она грациозна и гибка.

      — Ну и пускай, ну и пускай. Вы зря думаете, будто в данном случае существуют какие-то правила и закономерности. Ведь любовь не поддается никакой логике и объяснениям. Некоторые, я знаю, считают себя очень опытными в любви, думают, что даже знают ее формулу. Еще они пользуются всякими увертками, ухищрениями, чтобы обратить на себя внимание, заинтересовать собой. А я никогда не стану этим пользоваться. Я точно знаю: если любишь по-настоящему, если готов отдать все ради этой любви, тебя тоже полюбят. И тоже по-настоящему. Об этом вся музыка говорит. Я умею расшифровывать музыку. Я уверена, он чувствует ее точно так же.  

      — Да, музыка и любовь — понятия неразделимые. Кто-кто, а композиторы понимали толк в любви. Особенно, мне кажется, Рахманинов.

      — Вы правы. А как вы думаете, это плохо, когда говоришь о самом дорогом с человеком, которого совсем не знаешь? С незнакомцем, которого встретил только за тем, чтоб вскоре расстаться? Я еще никогда ни с кем  об  этом  не говорила. В дневнике и то не все пишу — намеками, символами. Я так боюсь обесценить словами самое для меня дорогое. — Наташа отвернулась и долго смотрела в иллюминатор, за которым было ненастное небо, мутная стихия весеннего разлива, грязные очертания берега вдалеке. — Люблю стихию: грозу, ураган, ливень, кромешный туман. Ненавижу тихие солнечные дни, спокойную реку, чистое безоблачное небо. Уют ненавижу. Так и представляю: тупые сытые деточки, разговоры про политику, пошлые анекдотики, каждый вечер посиделки  у телевизора. А вокруг  коврики-хрусталики и прочие, так называемые, радости жизни. Лучше вообще не родиться на этот свет, чем так жить.

      — Но как же быть, если вдруг полюбишь по-настоящему? — вполне серьезно спросил Анатолий Васильевич. –  Хочется же быть вместе, правда?

      — Нет-нет. — Она категорично замотала головой. — Жить врозь, видеться совсем редко… Но при этом сохранять друг другу верность. Знаете — какую? Не позволять, чтобы кто-то к тебе прикасался, не допускать, чтоб ухаживали за тобой, говорили комплименты. Только все это должно быть добровольно, а не по принуждению.

      — Суровые порядки. Но, мне кажется, по крупному счету это правильно. Признаться, я и не подозревал, что во второй половине двадцатого века может быть такой идеализм. Судя по выговору, вы москвичка, а такая наивная, чистая идеалистка.

      — Я в деревне подолгу жила. У бабушки. Сейчас к ней еду. Я весну очень люблю:  идешь по берегу Дона, на горизонте тучи темно синие, полные влаги, гром где-то ворчит, птицы шумят над головами крыльями, и пахнет, пахнет так, будто кто-то говорит: «Все, все будет у тебя, только потерпи чуть-чуть, только не измени своей мечте, только не запятнай ее…» Словами это трудно выразить. Все это есть в Третьем концерте Рахманинова.

      Они надолго замолчали. Анатолий Васильевич размышлял о том, что таким девушкам, как Наташа, обычно не везет в жизни. «Хотя что значит это: везет — не везет? — спросил он самого себя и ответил с уверенностью: — Ничего не значит. Все внешнее ровным счетом ничего не значит. Но как раз внешней стороне жизни мы придаем самое большое значение».

      — Мне иногда кажется, будто люди нарочно условились между собой заниматься скучными неинтересными делами, придавать значение тому, что не имеет никакого значения и все время подавлять в себе самое главное, значительное. Как вы думаете, зачем они это делают?

      — Чтобы выжить, — честно ответил Анатолий Васильевич. — Когда-нибудь и вы, Наташа, это поймете.

      —  Не хочу. Это бред. Чушь собачья. Скажите, какой смысл жить на этом свете, если любовь у тебя не на первом месте, а на каком-нибудь десятом или даже двадцатом?

      — Никакого смысла. А почему вы думаете, что в жизни непременно должен быть какой-то смысл? — Анатолий Васильевич вдруг спохватился, что говорит с юной девушкой, еще, в сущности, ребенком, и добавил: — Хотя смысл состоит в самой вере в то, что он есть. Вообще, мне кажется, вера упорядочивает окружающий нас хаос, приручает его, делает осмысленным.

      — Прежде всего, любовь, — задумчиво сказала Наташа. — Но любовь и есть вера. В то, что жизнь имеет смысл. Разве не так?

      Он кивнул и встал, чувствуя, как взволнованно бьется сердце. Давно с ним такого не случалось. Но Наташе ни к чему об этом знать.

      — Пойду попрошу кипятку, — сказал он. — Хоть вы и против уюта, мне доставит удовольствие выпить чаю в вашей компании.

      — Вы меня слишком буквально поняли. — Щеки Наташи ярко вспыхнули. —  Я против всяких ритуальных бесед, скуки, привычки. Я могу быть и веселой, и общительной, если мне хорошо, если не надо притворяться, какую-нибудь роль играть. Скажите, а вам часто приходится притворяться? — спросила Наташа и подула в кружку с чаем.

      — Да. — Наташа посмотрела на него с жалостью, но без презрения, собралась  что-то сказать, но он опередил ее: — Чем дольше живешь на свете, тем больше привыкаешь к компромиссам. Потому что устаешь сражаться с ветряными мельницами, доказывать, что белое это белое… А, да что об этом говорить. Правда, в самом  главном я стараюсь на компромиссы не идти.

      —  И для вас  самое главное — любовь?

      Наташа смотрела на него круглыми заинтригованными глазами.

      — Лет пять тому назад я бы обязательно ответил на ваш вопрос утвердительно. Теперь же отвечу так: если она есть, то да, конечно  да. Но я больше не верю в то, что на свете есть любовь.

      —  Бедный… Как  вы можете жить?… Но если вас кто-то обманул, предал, не стоит думать, что все вокруг такие. Ведь есть верные, понимающие, готовые пойти на любые страдания во имя любви.

      — Теоретически, вы, Наташа, правы.  К сожалению, ваша теория, столкнувшись с реальностью, прикажет долго жить. Мне очень не хотелось бы разуверять вас в самом прекрасном, но, увы, ничего не поделаешь.

      Анатолий Васильевич даже ощутил некоторое злорадство, высказав эту выстраданную им истину. И тут же  подумал: лучше бы она оказалась ложью. Быть может, повезет тому человеку, которого любит Наташа. Хотя он наверняка не достоин ее любви. Скорее всего, какой-нибудь капризный маменькин сынок или прожженный ловелас, чертам лица которого придала скоротечную утонченность ненасытная жажда удовольствий. Очень скоро они расплывутся, обрюзгнут, как это случается со всеми, живущими в разврате. «Но мне нет до этого никакого дела», — со странной горечью подумал он.

 

             Я — песчинка, намытая морем,

             Я – камешек на берегу,

             Я, неслышный, в неслыханном хоре

             Все ж молчать  не могу.

             Слабый голос свой напрягаю,

             Вторит он набежавшей волне

             И тому, что в душе накипает –

             Пусть оно не под силу мне.

             Есть ли участь завидней на свете?

             Радость, равная этой судьбе?

             Мои думы тебе, ветер,

             Мои песни, море, тебе,

 

 — тихо продекламировала Наташа и вся зарумянившись от восторга, в который ее привела поэзия, а больше всего какие-то воспоминания, эпиграфом либо лейтмотивом которым служили эти строки, отвернулась к стенке.

      — Любовь всегда роднит нас с мирозданьем, природой, всем живым, — размышлял вслух Анатолий Васильевич. — Я не знаю, кто написал эти стихи, но когда-то я сам мог сказать то же самое.

      — Суинберн. Кажется, англичанин, а, может, и американец, не помню. Да и какая разница, правда?

      —  Правда.

      —  А сейчас вы уже не скажете так?

      Ему захотелось во что бы то ни стало уклониться от ответа на ее вопрос. Нельзя же признаться этой девчонке в том, что еще три часа назад он думал совсем иначе. Три часа назад он вошел в пустой, холодный, вздрагивающий от шума дизеля трюм или, как называют его, салон старенького речного трамвая, увидел девушку, сжавшуюся в комок на жесткой лавке, двух толстомордых парней, хищно поглядывавших в ее сторону.  Подчиняясь порыву благородства, источнику своих многочисленных неприятностей, сел рядом. Парни вышли на следующей остановке, девушка самым натуральным образом стучала зубами и икала от холода. Тогда он отыскал матроса в замусоленной куртке, сунул ему в руку трешку и вот теперь… Да, теперь этот Суинберн в нем что-то шевельнул. Суинберн ли? Он внимательно посмотрел на притихшую Наташу и неожиданно для себя спросил:

      —  Вы дадите мне свой адрес и телефон?

      — Здешний? Но я пробуду у бабушки всего десять дней. Правда, может быть, приеду к ней потом на все лето. Запишите, пожалуйста. Только вряд ли у нас получится так, как сейчас. Ведь сейчас нас свела сама судьба.

      Он все-таки записал и то, и другое на самой последней странице своей записной книжки, не отмеченной никакой буквой.

      —  Между прочим, это нас ни к чему не обязывает, — сказал он и засунул книжку во внутренний карман пиджака. — Пускай этим тоже распоряжается судьба.

      Наташа доверчиво улыбнулась.

      — А у вас есть жена?

      — Нет. Но есть девушка, которая любит меня. Хотя совсем не так, как любите кого-то вы. Она хочет быть со мной рядом каждую минуту, хочет варить мне обед. Даже хочет родить от меня ребенка.

      —  А вы ее не любите?

      — Сам не знаю. Люблю, наверное. Только в это понятие я вкладываю не то, что вы. Ведь я уже начинаю седеть.

      — Разве это имеет какое-то значение? Разве с появлением седых волос меняется представление о счастье? — горячо возразила Наташа. — Тридцать два — это еще совсем мало для мужчины. Ему  тоже тридцать два, а он думает так же, как я. Нет, он вовсе не притворяется, я точно это знаю. Просто он особенный. Он тоже боится, что если мы когда-нибудь станем… любовниками, навсегда исчезнет что-то прекрасное и таинственное. Все станет  материальным, реальным, обыденным. О, если он захочет, чтобы мы стали любовниками, я не смогу отказать, понимаете? Скажите, а для мужчины очень важна физическая сторона любви?

      — Сейчас бы я сказал, что на свете существует нечто более возвышенное, прекрасное. Но в семнадцать и даже в двадцать пять я про это еще не знал. Хотя, мне кажется, любовь прекрасна во всех ее проявлениях. И тот, кто пытается обмануть природу, оказывается обманутым сам.

      —  А как же монахи?

      — Не знаю. Знаю только, что ни Моцарт, ни ваш любимый Рахманинов монахами не были.

      — Вы правы, правы. И все-таки… — Она смутилась, но быстро справилась с собой. — Он все-таки прав, когда говорит, что в физической стороне любви есть что-то нечистое, порочное, греховное. И постыдное тоже. Ведь обычно  этим  занимаются тайно и в темноте. Если бы это  было чисто и, как вы говорите, прекрасно, люди не стали бы прятаться.

      Анатолий Васильевич собрался  возразить Наташе, сказать о том, что любовь — таинство для двоих и что-то еще возвышенное и напыщенное, но тут распахнулась дверь, и в каюту ворвались запахи ранней весны и дождя.

      — Ваша станция, девушка, — сказал матрос. — Пристань пока не пригнали — придется по мосткам. Молодой человек вам поможет.

      Они поднялись по ступенькам на палубу и оказались на пронизывающем, но уже совсем не холодном ветру.

      — Меня встречают! — Наташа указала рукой на женщину в сером пальто и мальчишку-подростка с большим букетом голубых, как весеннее небо, подснежников. — Я загадала желание. Ура! Анатолий Васильевич, спасибо вам, спасибо. Я поняла так много. Благодаря  вам. Прощайте, Анатолий Васильевич.

      На короткое мгновение она прижалась щекой к его куртке, потом с разбегу прыгнула на берег.

      Трамвайчик удалялся, медленно набирая скорость. Наташа тоже ускорила шаги, потом побежала по тропинке вдоль высокого крутого берега, оставив позади и женщину, и мальчика, тащившего ее сумку.

      —  Судьба! — крикнула она и помахала ему букетом подснежников.

      Анатолий Васильевич спустился в каюту, которая без Наташи показалась ему унылым трехмерным пространством. В ней еще пахло Наташей, ее наивными мечтами. Но без самой Наташи они казались Анатолию Васильевичу смешными. «Через два-три года выскочит Наташа замуж, забросит свой дневник, будет спать с мужем в той же самой комнате и на той же кровати, где сейчас мечтает о возвышенной любви», — подумал он.

      Ему вдруг сделалось досадно и тоскливо.

        «А все-таки в чем же смысл любви? – размышлял Анатолий Васильевич, расхаживая взад-вперед по палубе с не зажженной сигаретой  во рту. — В потворстве физиологии? В детях? В деспотичном подчинении друг другу и так называемым правилам семейного общежития?.. А мог бы я сделать счастливым создание, подобное Наташе? Но только наверняка не пустыми рассуждениями о смысле жизни и прочими размышлениями на отвлеченные темы. Догадываюсь, ей нужно сейчас что-то необыкновенное. Ее в  прямом и переносном смысле сейчас нужно на руках носить. Да, да, а вместо этого какой-нибудь прыщавый хлыщ, холодный душой и телом, будет рассуждать о грехе нормальной здоровой любви двух красивых молодых тел и потихоньку приучать ее к гаденьким извращениям секса, изобретенным в тошнотворном наркотическом бреду. Но кто же все-таки виноват в том, что чистые мечты никогда не сбываются?..»        

      Трамвайчик огибал остров, за которым скрылась Наташина станица, когда на небе блеснул и тут же куда-то исчез голубой, совсем как подснежники в Наташиных руках, кусочек неба.

bottom of page