top of page

Наталья  Калинина

МИТЯ,  ДОРОГОЙ...

            Я родилась в коммунальной квартире в бедной неблагополучной – из-за честности родителей – семье. Последнее время я склоняюсь к тому, что честность и благополучие – понятия взаимоисключающие. Но это уже тема отдельного разговора. Отца не брали на работу, потому что он написал в анкете, что его младший брат во время войны был интернирован, как немец. Отец мог спокойно скрыть этот факт:  у них с братом разные фамилии. Мать влюбилась в опереточного артиста, стала его любовницей, призналась во всем отцу и чуть  не довела его этим до самоубийства.

      Я, пятилетняя, слышала, как мать рассказывала отцу подробности своих интимных отношений с любовником. Отец сдавленным от ужаса, боли и еще, не знаю чего, голосом требовал, чтобы она рассказывала еще и еще. Оба доходили до убийственной ненависти друг к другу, а потом вдруг сливались в объятьях, занимались любовью со стонами, скрежетом зубов, хрипами. Потом отец носил мать на руках по комнате, называл красавицей и принцессой. Поутру он с тяжелым вздохом уходил на свою всегда временную работу, а мать будила меня, приносила из кухни тазик с теплой водой и два яйца всмятку. Пока я нехотя умывалась и так же нехотя ела, она завивалась раскаленными щипцами и красилась перед мутным зеркалом в раме из бронзовых дубовых листьев. В этом зеркале выражение лица моей матери было дивно чистым и прекрасным. Она была моим идеалом. Но только в этом зеркале с бронзовыми дубовыми листьями.

      Когда мы с ней выходили на бульвар, на ее лице появлялось испуганное, какое-то неживое, выражение, и она уже ничем не отличалась от мелькающих вокруг лиц. Я старалась не смотреть в ее сторону – я тосковала по той гордой красавице с глазами, полными волнующей тайны.

      Мы садились всегда на одну и ту же скамейку под большим кустом сирени, к нам вскоре подсаживался некрасивый мужчина в потрепанном пальто и кепке. Мать покупала мне леденец на палочке, чаще всего красного петушка или желтую обезьянку, и просила поиграть где-нибудь в сторонке. Я  отходила к низкой железной ограде, за которой плескался фонтан, сосала невкусный леденец и скучала. Потом мать меня окликала, и мы шли в кино. Мужчина провожал нас до входа в кинотеатр, наблюдал, как мама покупает билеты, засовывает их в сумочку своими негнущимися пальцами, роняя на пол мелочь, платочек, ключи.  Он подходил к маме и что-то шептал ей на ухо. Она краснела, закрывала рукой лицо. Когда звенел третий звонок, и билетерша гасила в фойе свет, он приподнимал свою кепку и уходил, спрятав подбородок в потертый воротник своего пальто. В темноте зала мама давала волю слезам.

      Как-то, когда мы втроем шли по бульвару, мужчина сказал, наклонившись ко мне, нехотя сосущей леденец:

      —  Твой отец – петух. Ему положено питаться крошками с барского стола. А я тигр.  Ем только свежее сырое мясо.

      —  Но ты еще и скорпион, — подала голос мама. – Сам себя то и дело жалишь в задницу.

      Он  взвился на дыбы от этих слов. И тут же ушел, правда, поминутно оглядываясь. Маме хотелось, чтобы он вернулся. Я чувствовала это по ее вздрагивающей руке, за которую держалась. Я вдруг заревела на всю улицу, хотя в ту пору  происходившее вокруг казалось мне самым настоящим кино.

      В тот день мы с мамой накупили разных деликатесов и фруктов, а еще  букетик фиалок и одну темно-красную розу. Мы долго ждали отца. Мама зажгла на столе свечу. Я заснула, так и не вкусив деликатесов. Слышала сквозь сон, как хлопала дверь, что-то ухало и гремело, звякали осколки стекла.

      Я больше никогда не видела маминого лица в раме из дубовых листьев:  наутро зеркало зияло рваной с острыми краями дырой, за которой, как выяснилось, была гнилая фанера.

      Через два дня я сидела на  полке плацкартного вагона рядом с бабушкой, папиной матерью. Родители по очереди поцеловали меня – с явным облегчением, хотя и не без грусти. Они держались за руки, как только что помирившиеся мальчик и девочка.  Мать то и дело клала голову на плечо отцу.

      Я плакала и хандрила, хотя бабушка обращалась со мной справедливо. Но детям,  мне кажется, нужно что-то, кроме этой справедливости или даже вместо нее. Не знаю точно, что именно. Знаю только, что я очень скучала по маме, по хрупкому миру молодых эгоистичных страстей и любви, огражденному этой своей хрупкостью от всего на свете. Я скучала по запаху ее тела, по опереточным мелодиям, превращающим жизнь в яркий, манящий своей бездумной сиюминутностью праздник.

      Нежданно-негаданно из Москвы нагрянула моя родная тетя Нина, Нинель, старшая сестра отца. Красивая, модная, по столичному пренебрежительная к провинции, снисходительно ласковая и даже участливая ко мне. Я влюбилась в нее с первого взгляда: в ее прическу, многочисленные,  весело позвякивающие серебряные кольца-браслеты, в ее «а у нас в Москве…» Ну, и во все остальное, разумеется.

      Нинель мгновенно приценилась ко мне: восторженна, привязчива, робка. То, что надо для ее Стаськи, девочки, родившейся с усохшей ножкой, капризной, избалованной, ежеминутно требующей к себе любви и внимания. Тетке, как я теперь понимаю, нужна была свобода от Стаськи, которая дала бы ей возможность жить, как ей хотелось. Дядя Антон, генерал, приносил в дом по тем временам большие деньги, обожал Стаську и время от времени пил по черному. Мои родители не возражали против того, чтобы их дочь переехала в Москву. Так я  стала москвичкой, как когда-то Золушка – принцессой.

      Я привязалась к Стаське и, наверное, даже полюбила эту не по годам развитую, все и вся попирающую, добрую, когда захочет, злую и капризную по натуре девчонку. Я с удовольствием потакала Стаськиным  прихотям. Я чувствовала, что нужна Стаське, что без меня она может даже умереть – она сама говорила мне об этом. Мы жили весело, в обособленном  от взрослого влияния мире, где в день контрольной отказывались звонить будильники, а двенадцатилетние девчонки ходили в кино, куда не пускали «до шестнадцати».  Гости делились на «приносящих дары» (хахали Нинели) и «приносящих бутылки» (собутыльники дяди Антона). В том мире существовала настоящая любовь, зашифрованная в музыке, которую нам предстояло расшифровать для того, чтобы жить по ее законам. Стаська, довольно хорошо знавшая изнанку жизни своей матери, ловко ее шантажировала, вымогая для нас обеих всяческие блага: от досрочных каникул до новых босоножек и карманных денег. Родителей я видела редко.  Поразительное дело, я моментально отвыкла от них, хоть и часто вспоминала, главным образом со страхом. Я боялась, что появится мать, и в одночасье рухнет моя новая, почти райская жизнь.

      Мать не появлялась. Мать регулярно писала мне сентиментальные ласковые письма, которые я прятала от Стаськи, опасаясь ее острот по поводу «милых провинциальных родственничков».

      …Я и сейчас думаю, что у нас с Митей было такое, что случается, как и рождение гения, раз в столетие. Мы с ним походили друг на друга, как близнецы. Я имею в виду не внешнее сходство, разумеется. Наша любовь вспыхнула моментально в силу этого духовного родства. Она же в силу этого родства и была с самого начала обречена. Короче, я подошла именно к его столику в закусочной «Прага», хоть он и был в дальнем конце зала,  а  вокруг  много свободных мест. Но я прошла со своим подносом через весь зал, споткнулась о чью-то ногу, облила себе руку горячим бульоном и, наконец, брякнула поднос на мраморную поверхность столика, возле которого  стоял молодой человек и смотрел в окно.

      Он повернулся в мою сторону и спросил:

      —  Который час?

      —  Двадцать минут пятого.

      — Спасибо. – Он смотрел на меня рассеянно, потом сощурил глаза, улыбнулся одними губами. – Вас зовут Милена. У вас красивое и редкое имя. – Помолчав, добавил: — Вы устали. У вас болит голова. Сейчас все пройдет.

      Взмах рукой, туман перед глазами, и такое чувство, словно я пробудилась  от глубокого сна.

      — Спасибо. Вы почти волшебник.  И знаете  латинский алфавит. Но голова на самом деле прошла.

      На моей сумке было написано  “Milena”. Мне подарили ее совсем недавно, и я полюбила ее. Мне казалось, имя Милена очень подходит девушке с длинными светлыми волосами, в юбке «солнце»  с каймой из  крупных подсолнухов и разноцветными деревянными бусами на груди.

      —  А что вы можете сказать про меня?

    —  Вы очень расстроены тем, что вам… негде ночевать. Но как вас зовут, я не знаю, потому что на вашей сумке ничего не написано. Саша… Нет, Леня. Нет… Вас зовут Митя.

      Так мы и познакомились. Вместе вышли из закусочной, прошлись по бульвару, посидели на скамейке возле Пушкина. Через несколько минут я уже знала, что Митя прошел по конкурсу на актерское отделение  ГИТИСа, что ему на самом деле негде ночевать, потому что он повздорил с другом, у которого до этого жил, что он  одессит. Что касается меня, то, как он сказал, я принадлежу к типу людей, чья психика очень податлива влиянию извне. Но это вовсе не значит, что я бесхарактерная, безвольная и так далее.

      —  Я называю это состояние чувствительностью номер один, — сказал Митя и улыбнулся мне открытой детской улыбкой.

      В тот вечер я привезла Митю на дачу, и мы втроем до поздних звезд пили чай на веранде. Я уже была влюблена в Митю по уши.

      В ту пору я меньше всего думала о замужестве, хоть Нинель и твердила нам со Стаськой чуть ли не каждый день, что пора присматривать себе соответствующую партию. Она поощряла меня приводить в дом молодых людей, которым давала задним числом характеристики, главным образом убийственного характера. Наши со Стаськой мнения и вкусы обычно совпадали и были полной противоположностью мнению и вкусу Нинели.

      Мы стали любовниками в первую же ночь, и случилось это само собой, хотя я всегда побаивалась мужчин. Но Митя был не мужчиной, не противоположным полом, к которому либо тянет, либо нет. Митя был Митей. И мной тоже. Точно так же, как я была им.

      Отныне у нашей с Митей жизни была не только открытая, но и тайная сторона, о которой, похоже, никто не догадывался. После ужина мы обычно болтали втроем на веранде, иногда играли в карты или в лото, потом я уходила к себе. Митя, сославшись на то, что за лето ему необходимо постичь некоторые тонкости английского языка, доставал учебник, бумагу, ручку.

      Стаська, пожелав ему спокойной ночи, шла в мою комнату, усаживалась у меня в ногах – на моих ногах, – и подробно пересказывала свои чувства и ощущения, связанные с зарождением любви к Мите. Можно себе представить, что при этом испытывала я, мечтавшая об одном и твердившая мысленно: направо – береза, налево – голубая ель. Это Митя выдумал такое заклинание, которое повторял, ожидая меня между березой и елкой. Наконец, Стаська уходила к себе, и я слышала, как она скрипит пружинами своей кровати и вздыхает – стены на даче были тонкие. Босая, в ночной рубашке я вылезала в окно и пробиралась незаметно, стараясь ступать почти по воздуху, к условленному месту. Меня подхватывали две сильные руки,  я попадала в поле действия невероятно мощного источника энергии и переставала быть сама собой. Но это мое новое «я» мне было дороже всего на свете.

      …Противно серело над нашими головами небо, и я проделывала тот же путь, но только в обратном направлении, укрывалась с головой ватным одеялом, дрожала под ним, куда-то проваливалась, взлетала, снова падала. Я чувствовала себя совсем беспомощной, неприспособленной к окружающему миру. Мне было страшно в нем. Я отторгалась им, потому что осмелилась не подчиниться его законам. Я жила только тем, что ждала ночи.

      За целую неделю я не спала ни минуты, хотя, как и прежде, валялась в постели до одиннадцати, чтобы ни у кого не вызвать подозрения. За завтраком мы с Митей старались друг на друга не смотреть. Зато Стаська не отрывала от Мити глаз, Стаськино лицо цвело алыми пятнами, у Стаськи дрожали руки, она роняла ложки, ножи, вилки.  Стаська угощала Митю, то и дело обращалась к нему, только к нему, слушала его, раскрыв рот. Словом, Стаська переживала счастливейшее состояние первой – наивной и вполне невинной – девичьей влюбленности, чего не довелось пережить мне.

      Я держалась безучастно – у меня не было сил на  участие. Что касается Мити, он был польщен Стаськиным вниманием к его персоне, улыбался ей, говорил комплименты. Потом стрелял глазами в меня, тряс головой, опускал взгляд в тарелку, делая вид, что с аппетитом ест. Вполне возможно, что он на самом деле ел с аппетитом. У меня же кусок в горле застревал, и я пила одну воду.

      Начинался день, длинный, с трудом переносимый мной и бесконечно счастливый и очень короткий для Стаськи. Она сажала меня за рояль, она пела все подряд: арии из опер и оперетт, песенки из кинофильмов и телеспектаклей, сама сочиняла слова на знакомые мотивы. Митя как-то имел неосторожность сказать, что ему нравится тембр ее голоса.

      Потом следовал длинный обед, придуманный Нинелью «тихий час» (ну да, все как в лучших домах), во время которого я была вынуждена запираться на крючок в своей комнате и не откликаться на Стаськины мольбы «поболтать». Во время одного из таких «тихих часов» крючок на моей двери  резко подпрыгнул и упал вниз. Митя двигался стремительно и бесшумно, словно вышедший на охоту тигр. Мы легли на циновку на полу, чтоб не скрипели пружины допотопной кровати. Я видела  прозрачную цепочку облаков, плывущих сквозь листья березы у моего окна. Они по сей день стоят у меня перед глазами…

      — А я думал, никогда не встречу такое. Это из области мечтаний и сновидений.

    Он встал и долго смотрел на меня сверху вниз. Потом протянул руку, помог мне подняться, хотел что-то сказать, но передумал и быстро вышел из комнаты.

      Я легла на кровать, накрылась с головой одеялом и заснула либо потеряла сознание. Когда я проснулась или пришла в себя, за окном светила луна.

      Я вскочила, завернулась в халат и вышла на веранду. В доме было удивительно тихо. В кухне пробили часы: хриплое «ку-ку» и сдавленный хрип колокольчика. У меня было чувство, что они отмеряют время не для меня, что я живу в ином времени или даже вне его.

      Я спустилась на лужайку перед верандой, где обычно стояли три шезлонга. Теперь там стоял один. Больно кольнуло сердце, на какое-то мгновение я потеряла равновесие. Я стала обходить дом вокруг. На границе сада с цветником была беседка: круглая крыша на четырех столбах, стены заменял буйно разросшийся дикий виноград. В ней звучали голоса. Сперва я их не узнала… Наверное, потому, что никогда не слышала эти голоса такими. Потом я поняла, кому они принадлежат, но тут под моей ногой хрустнула ветка, и голоса мгновенно смолкли.

      Через минуту из мрака виноградных зарослей появился Митя. Он увидел меня сразу.

      — Тебе тоже не спится? – спросил он. – Такая волшебная ночь. Иди в беседку, а я схожу за шезлонгом. Знаешь, Стася гадала мне по звездам, и вышло, что меня любит девушка, которой я могу спокойно вверить свою судьбу.

      Я села в шезлонг напротив Стаськи. У нее ликующе поблескивали глаза.

      —  Предки умотали в столицу, — сообщила она. – Можно не спать всю ночь, пир закатить: в шкафу есть бутылка шампанского и четвертинка коньяка. Вива, двадцать седьмое июля, светлый праздник больших надежд, которые могут взять и сбыться!

      Мити долго не было. Наконец, он пришел и поставил на стол бутылку шампанского и бокалы. Чуть позже мы перебрались на веранду, пили коньяк с шоколадными конфетами и кислыми яблоками и шумели так, что глухая домработница Сима стучала нам в стенку. Потом мы очутились в мансарде, в спальне Стаськиных родителей,  забрались с ногами в их супружескую кровать и продолжили веселье.

      Стаська достала откуда-то пол бутылки коньяка, и мы стали пить его по очереди из горлышка – я последняя, после Мити. Мне показалось на мгновение, будто я на самом деле узнала их мысли: за эту ночь Митя и Стаська очень сблизились, но совсем не так, как мы с Митей. Плоть тут была ни при чем, тут вступал в силу тогда еще непостижимый для меня закон благоразумия, то есть самой прочной основы взаимоотношений мужчины и женщины.

      Я плохо помню, о чем мы говорили в ту ночь, помню только, что Стаська меня целовала и обнимала, гладила руки, а Митя смотрел на меня так, будто ему было необходимо открыться мне в чем-то важном. Он несколько раз начинал шевелить губами, чтобы сказать мне это, но так и не решился.

      Я проснулась на плече у Стаськи, которая спала, открыв по-детски рот. Меня мучила жажда, подавляя все остальные желания. Я спустилась вниз и увидела на веранде Митю – одетого, причесанного, с книгой в руке.

      —  Доброе утро, — бодрым голосом произнес он. Потом, поняв, что мы одни, тихо добавил: — Я так по тебе соскучился. Ты все на свете проспала. Как же я хотел тебя сегодня ночью.

      —  Сейчас тоже хочешь?

      Он кивнул и как-то странно – с сожалением, что ли, — усмехнулся.

      —  Интересно, а твоя жажда похожа на мою?

      — Внутри и снаружи будто огнем жжет. Черт возьми, сегодня была такая замечательная лунная ночь, а мы пили этот дурман. А что если нам…

      Тут на пороге появилась бледная хмурая Стаська. Митя уткнулся носом в свою книгу, я припала к кувшину с водой, которая совсем не утоляла мою жажду. Митя поднял голову от книги, сделав вид, что  только сейчас увидел нас  со Стаськой.

      —  Бон жур, мадемуазели. Как чувствуют себя ваши чердаки? Мой трещит и покачивается, как парусник в шторм. Сима уже поила меня кофеями. Кстати, мне предстоит  расшаркаться и откланяться – мой самолет отбывает в двадцать ноль-ноль. Но я не теряю надежды, что меня пригласят к обеду.

      Я не могла себе представить, что все может оборваться так внезапно. У меня было ощущение незыблемой вечности наших тайных объятий и поцелуев, накала чувств, лихорадки восторга. Наверное, даже хорошо, что Митя не сказал мне заранее о том, что у него есть билет, — тогда все было бы иначе. Правда, я не исключаю, что желание, а точнее необходимость уехать пришла Мите в голову именно в ту ночь.

      После длинного, почти поминального обеда мы пошли провожать Митю на станцию. На платформе он расцеловал нас обеих: меня  осторожно и как-то неискренне, Стаську  крепко, горячо, от души. Я едва сдерживала слезы, хотя в тот момент Митя был прав, тысячу раз прав, набросив на наши с ним отношения покров тайны.

      На обратном пути Стаська, разумеется, распустила нюни, сказала, что отныне на даче пропишутся «тоска со скукой в обнимку». Ехать с Нинель в Сочи она не хотела.

      — Слушай, давай поедем туда вдвоем? Пускай мамаша разнообразия ради составит компанию Антону в его военном санатории? – неожиданно осенило Стаську. – Итак, займемся благородной деятельностью воссоединения милой семейки.

      Начались ужасные скандалы. Нинель орала на Стаську, а заодно на меня. Стаська орала на Нинель. Чтобы не поддаться всеобщей истерии, я шла в свою комнату, засовывала голову под подушку и впивалась зубами в запястье. Один раз я  прокусила его до крови.

      — Дура припадочная! – доносилось до меня сквозь толщу подушки. – Думаешь, ему ты нужна? Ему нужна твоя квартира, прописка, дача. Кому ты вообще нужна, психопатка недоношенная?

       —  Это у вас, проституток, такие законы. Ну да, других тебе знать не дано. Курвы, вроде тебя, выходят замуж по расчету.

      —  Он фрукт под стать нашей Ленке:  такой же дремучий  провинциал. За Москву готов когтями уцепиться. Чтоб его ноги  в моем доме больше не было! – визжала Нинель. – Пусть Ленка уводит его отсюда к чертовой матери, а заодно и сама выкатывается на все четыре!

     — Она Милена, ясно тебе? Это ты не Нинель, а Нюшка деревенская, хоть и обвешалась до пупка побрякушками. Если посмеешь выгнать Милену из дома, я тоже уйду, и Антона прихвачу. Пускай тебя содержит твой…

      Следовал подзаборный мат. Потом Стаська бежала ко мне, громко и с вызовом хлопая дверью моей комнаты, садилась на край кровати, целовала меня, утирала слезы.

      —  Нинель думает, что я хочу выйти за Митю замуж. Но я вообще не хочу замуж, понимаешь? Ни за кого. Мне так лучше. А физиология у меня, как ты знаешь, на последнем месте. Вот чудо, если бы Митя всегда жил у нас, правда? Да отвечай же, Милена! – Она больно тормошила меня, щекотала. – Понимаешь, я должна знать каждую минуту, что он думает по поводу ветра, заката, музыки, которая звучит. Что он чувствует, когда пахнет хлебом или розами…  Ты понимаешь меня, Милена?

      Я тупо кивала. Я даже пыталась улыбнуться. Стаська смотрела на меня с пониманием и снисходительно, иногда в ее глазах мелькал какой-то хищный огонек.

      — А знаешь, Милена, мать уверена, что ты и Митя… Только ты не обижайся, ладно? – Стаська наклонилась к моему уху. – Она говорит, что ты с Митей спала. – Стаськины глаза впились в меня двумя ядовитыми колючками, Стаськины пальцы, сжимавшие мои плечи, побелели. – А я сказала Нинель… Ты знаешь, Милена, что я сказала Нинель? Ха-ха, ни за что не догадаешься! Я ей сказала: «Я тебе не верю!»

      Однажды Стаська влетела ко мне в комнату очень возбужденная, хотя скандала  не было.

      — Вот-вот сдастся, — сообщила она громким шепотом. – Сидит на веранде и шьет батистовую сорочку для своих хахалей. А я наклонилась к ней и говорю  нежно-нежно: «Или ты, дорогая муничка, едешь с Антоном в Ялту, а нас с Миленой отправляешь к Корчмарке, или я устраиваю Антону очную ставку с твоим свежим хахалем в самом неподходящем для вас месте, не говоря уж о времени». Представляешь, она даже не пикнула. Сломалась наша Нинель. Ничего, Антон тоже любит, когда на его бабе кружевное белье.

      Через неделю мы со Стаськой улетели в Сочи к нашей квартирной хозяйке, которую еще в детстве прозвали Корчмаркой. Разумеется, и мои, и ее помыслы были в Одессе. На третий день наших курортных будней я заболела ветрянкой и лишь благодаря Стаське не загудела в больницу. Стаська ухаживала за мной так, как не всякая родная мать сможет или захочет ухаживать, а я металась в бреду, летела, шла, ползла к Мите и все никак не могла до него добраться.

      — Видишь дырки у меня на щеке? – спрашивала Стаська, хватая мои руки, которые тянулись почесать отвратительные струпья. – Мне тогда было четыре года, у Нинель был любовник-боксер, по совместительству половой гангстер. Бабка, Антонова мать, которую сажали возле моей кровати, чтоб она не позволяла мне чесаться, клевала носом. Еще где-то на лбу есть, но, к счастью, под волосами не видно. Митя будет меня ругать, если ты останешься рябой.

       Следовал горький вздох. Последнее время Стаська очень часто вздыхала.

     Она выходила на улицу, чтобы купить еды и фруктов, остальное время мы сидели в занавешенной плотными шторами душной комнате и говорили о Мите. Я в сотый раз рассказывала Стаське, как мы познакомились, как он снял мне головную боль.

      — Да, в нем присутствует какая-то мистическая сила, — мечтательно говорила Стаська. – Но он еще и антуража любит напустить. И очень счастлив, если в этот антураж верят. Я всегда стараюсь делать вид, что верю. Из Мити должен получиться великий артист, если ему ничего не помешает, — серьезно изрекла Стаська.

      —  А что ему может помешать? – наивно спросила я.

      Стаська задумалась всего на секунду.

     — Женщина, например. Изматывающая душу и тело страсть. У Мити  должен быть уютный дом, угодливая жена и никаких роковых страстей в жизни. Только на сцене. Митя обязан беречь свои силы.

      Помню, в ту пору меня поразило услышанное. Я возразила, что любовь  помогает творчеству, вдохновляет его. Я сказала:

      — Человек искусства не должен бояться любви. Любовь  и только любовь питает творчество.

    — Ошибаешься. Артист должен переживать все страсти на сцене или в кино, художник на своих полотнах, композитор в музыке. В реальной жизни творческим людям нужен покой, свобода, безмятежность. Недаром существует выражение: уединиться в башне из слоновой кости. Я бы с удовольствием построила нечто подобное для Мити.

      — Но как можно изобразить на сцене страсти, если ты знаком с ними лишь теоретически?

    — Это в крови. От предков. Информация по наследству. Для нашего Мити искусство реальней, чем сама жизнь. Для него искусство – жизнь, а жизнь – игра, понимаешь? И как только эта игра начнет угрожать его жизни, он сделает все возможное, чтобы из нее выйти. Помнишь, как он изображал на нашей лужайке Отелло? Потом весь вечер смотрел на нас глазами обезумевшего от ревности мавра.

      Как-то ночью я услышала, что Стаська плачет. Я опустилась на колени перед ее кроватью, стала клясться ей в вечной любви и вдруг расплакалась сама.

      —  Я так люблю его… Больше жизни  люблю. А он никогда не будет любить меня так, как я хочу, — твердила Стаська. – Он будет добрым, благодарным, признательным… Но мне этого мало. Есть на свете такое… — Она хватала ртом воздух, словно астматичка. — Но у меня никогда этого не будет.

      Утром Стаська долго притворялась спящей, хотя я знала, что она давно не спит, а когда наконец спустила с кровати ноги, сообщила, глядя куда-то мимо меня, что видела страшный сон и даже, кажется, плакала во сне.

      — Мы должны вернуться в Москву, — сказала она за завтраком. – У меня предчувствие, что мы нужны там.

      Я с радостью согласилась, недоумевая, почему подобная мысль не пришла в голову мне.

     В поезде мы поспорили из-за какой-то мелочи и даже разругались. Стаська решила переночевать в Москве, а я прямо с вокзала отправилась на дачу.

      —  Вчерась заходил тот парень, который у нас летом гостевал, — огорошила меня с порога Сима. — Про вас со Станиславой расспрашивал. Я его чаем с вареньем напоила. А ты никак болела: бледная вся и как смерть худющая.

      Я кинула сумку с вещами и почему-то побежала на станцию. Потом вихрем пронеслась по улицам поселка, искупалась в озере. Сима пыталась накормить меня обедом. Кажется, я что-то съела.

      Дом был скучным, пустым и словно презирал меня за то, что я опоздала. Сад был снисходительней. Его запахи словно утешали: сбудется, сбудется, сбудется…

      Я слонялась по дому, задержалась на какое-то время возле окна в своей комнате и засмотрелась на лужайку, освещенную солнцем. Потом  вытащила из сарайчика три шезлонга – почему-то именно три, – и уселась на свое обычное место возле елки. Внезапно поднялся холодный ветер, из всех углов и закоулков полетели сухие листья, запахло осенью, астрами. Меня охватило предчувствие тоски, разлуки. Я убежала к себе, включила настольную лампу под оранжевым абажуром, села и задумалась. Почему-то вспомнила маму из моего детства, вернее, женщину в зеркале в раме из дубовых листьев, которого больше не существовало.

      «Бедная мамочка, — подумала я. – Тебе было больно, а я ничего не понимала. А если бы и поняла, все равно не захотела бы помочь. Мы все эгоисты и думаем только о себе.  Со стороны любовь может показаться баловством, капризом. А это так больно, больно…»

      Что-то заставило меня повернуться к окну. Я увидела в нем Митино лицо. Вскочив, рванула на себя раму. В мгновение ока он очутился рядом со мной, бесшумно закрыл окно, задернул штору и стиснул меня в объятьях.

      — Я решил, инкогнито будет лучше для нас обоих, — шептал он в коротких перерывах между поцелуями. – Надеюсь, ты умеешь хранить тайны. Знаешь, я думал, что не доживу до нашей встречи.

      Я разревелась как маленькая. Я твердила, что не могу без него, что разлука – настоящая пытка. Что я умру, сгину, исчезну с лица земли, если не смогу быть каждый день, каждую минуту с ним рядом. Митя гладил меня по волосам,  плечам, целовал, кивал головой. Вдруг, отстранившись, сказал:

      — Два голодных, бездомных студента возмечтали сравняться с богами в искусстве беззаботной любви. – Он горько улыбнулся. – Готов расписаться под каждым твоим словом. Эти двадцать семь дней и для меня были адовой мукой.

      Я сказала Симе, что у меня разболелась голова, и я пойду к себе отлеживаться.

      —  А если вчерашний парень придет, что ему сказать?

      — Скажи, что Станислава приедет завтра. Если хочет,  пускай в Москву к ней едет.  Он знает адрес. А я пошла спать. Всю ночь в поезде не сомкнула глаз.

      Сима хитро сощурилась, но мне  на все было наплевать. Как перед концом света.

      И началась наша ночная оргия с яблоками, печеньем, охапкой мокрых астр в кувшине, тремя сырыми яйцами, которые мне удалось выкрасть из холодильника, шумом дождя за окном и невоздержанными, ненасытными, возможно даже, на чей-то  взгляд извращенными ласками. Митя, как и я, обожествлял нашу плоть и  считал нашу любовь священнодействием.

      Стаська прибыла на следующий день в половине первого. Митя первый услышал ее капризный голос. Сима громко, как все глухие люди, сообщила ей, что я заболела, и что  в наше отсутствие был Митя.

      — Ты сейчас выйдешь и займешь ее разговором, а я садом – и на станцию. В полночь жду на прежнем месте: направо – береза, налево – синяя ель, — сказал Митя и оделся за каких-нибудь пол минуты.

      Я вышла на веранду, изобразила на лице радость, обняла Стаську,  чмокнула в щеку.

      — Сима говорит, ты заболела. Голова болит, да? У меня  тоже раскалывается. – Она разглядывала меня подозрительно. – Сима сказала, без нас Митя был. Неужели он не догадается объявиться сегодня или завтра? – Я пожала плечами. —  Я по нему ужасно соскучилась. А ты?

      Стаська смотрела на меня лукаво, с иронией. Впрочем, она смотрела так на всех, за исключением, пожалуй, только Мити. «Плутовка! Негодяйка! Не смей на меня так смотреть! – обрушивалась Нинель на тогда еще семилетнюю Стаську, которая смотрела из-за ее спины в зеркало, когда та наводила красоту. — Не выводи меня из себя, а то швырну чем попало в твои бесстыжие гляделки! – Нинель визжала на истерической ноте. – Ну и придурка выродила! Это твой дурачок отец (сие уже мне адресовалось) уговорил не делать аборт». И еще что-то в подобном роде, хотя Нинель по-своему очень любила Стаську. Сейчас мне тоже захотелось швырнуть в нее чем-либо. А ведь я в ту пору еще любила Стаську.

      И снова до поздней ночи ожидание-обмирание: мое – реальное и оттого очень болезненное. Стаськино – превращенное фантазией в волшебную сказку, а потому романтично-возвышенное. Соединить бы наши чувства в одно — и получилось бы нечто по разрушительной силе подобное смерчу. Им уже пахло в воздухе, когда без пяти двенадцать Стаська заявила:

      —  Пойду спать. Сегодня Митя не появится. До завтра, Милуша.

      Дождь со злостью хлестал по лицу, выл ветер, жалобно скрипели деревья и дверь в сарайчик. Митя промок до майки, и я включила электрический радиатор. В комнате стало тепло и уютно. Кроме яблок и печенья у нас было белое вино и черный хлеб с маслом и помидорами.

      В десять нас разбудил громкий стук в дверь. Стаська умоляла меня выйти к ней как можно скорей,  потому что «очень, очень паскудно на душе и во всем теле». Я сказала неподдельно сонным голосом, что сейчас выйду.

      —  Ты запираешься, а я сплю нараспашку. Сегодня ночью кто-то бродил по дому – ты или…

     — Я думала, это ты бродишь, — сказала я только для того, чтобы отвлечь Стаськино внимание от скрипа кровати и шороха Митиной одежды. – После Сочи я стала такой трусихой: вечно мне что-то чудится, мерещится. Сейчас встану. Еще одно усилие…

      Митя произнес одними губами:

      —  Двенадцать. Там же.

      И растворился в мокром кусте сирени под окном.

      Чтоб не пускать Стаську к себе – в комнате остались кое-какие следы нашей ночной жизни, — я обняла ее на пороге за плечи и повела на веранду.

     —  Это Митя ходил по дому, я знаю, — прошептала она. – Если бы ходил кто-то чужой, мне бы стало страшно. А так нисколько. И вообще я всегда ощущаю его присутствие. Да, ночью он был рядом. Странный человек:   почему не может появиться днем?

      Мы пили кофе. Стаська бредила вслух Митей, я тоже, но только молча. Опять атмосфера была наэлектризована до предела. Не хватало искры, чтоб грянул гром, взрыв или что-то в этом духе. К вечеру на землю пал густой туман, и пронзительные  гудки электричек как бы материализовали нашу со Стаськой тревогу в звуке.

      — Сегодня я буду его караулить, — сказала Стаська. – Напьюсь кофе и буду ходить по саду со свечками. Туман – самая подходящая декорация для волшебных событий.

      «Сегодня он не приедет, — с горечью думала я. – Могут отменить электрички. Что мне делать? Я свихнусь или умру от отчаяния. Природа будто настроена против нас…»

      Я ошиблась: в двенадцать Митя был на месте. Ровно в двенадцать Стаська высунулась из своего окна, крикнула:

      —  Митя! Митя! Где же ты? – Через минуту она уже ломилась в мою запертую на крючок дверь. – Милуша, открой, Митя пришел. Ты все на свете проспишь! – кричала она на весь дом.

      Мы дрожали, крепко прижавшись друг к другу в лапах голубой ели. Мимо проплывали обрывки тумана, все было нереально и потому совсем не страшно. Даже не было холодно, хоть мы и стучали зубами. Потом мы влезли в окно, и едва я успела его запереть и задернуть штору, как снаружи раздался голос Стаськи:

      —  Почему ты не открыла мне дверь? Я только что видела Митю, но его забрал туман. Моего Митю забрал туман. Что мне теперь делать?

      Она сказала это так жалобно, что у меня дрогнуло сердце.

      —  Ложись спать. Он придет к тебе во сне.

      —  Ты так думаешь?

      —  Я в этом уверена.

      Утром я проснулась в постели одна. Никаких Митиных следов в комнате не было. За окном ярко светило солнце – далекое, чужое, по-осеннему холодное. Я быстро оделась. В коридоре столкнулась со Стаськой.

      —  А я иду к тебе сказать, что Митя на самом деле ко мне приходил. Под утро. За окном только начало сереть, я открыла глаза, а он стоит надо мной и улыбается. Потом наклонился, погладил по голове. Знаешь, какая у него ладонь? Ах, Милуша, какая у него ладонь…

      —  Как ты думаешь, Митя любит меня? – спросила за завтраком Стаська. – Нет, я не про ту любовь, про какую ты подумала. Мне кажется, он любит меня совсем иначе. Так любят детей, которые, когда вырастут, станут  надежной опорой. Да, знаешь, Митя сказал мне: «Спи спокойно, маленькая девочка с чутким сердечком. Все у тебя будет, будет, будет…»

      Стаська весь день твердила эти слова, бродя по дому,  мокрому саду… Пока не заявились Нинель с Антоном. Она злая, как мегера, он – прилично навеселе. Сима накрыла на стол. Помню, Нинель хлестала Антона по щекам и топала ногами на Стаську. Наконец, все уселись обедать. Посередине стола красовался букет чувственных белых орхидей. Нинель в длинном атласном халате в крупный горошек разливала суп из тяжелой фаянсовой супницы, когда на веранде появилась незнакомая тетка в ядовито-розовом плаще.

      — Здрасьте. – Она обвела всех бесцеремонным взглядом, остановив его на Нинели, застывшей с половником в руке. – Вы знакомы с Дмитрием Степановичем Моравец? Так вот, он попал в больницу с гнойным аппендицитом. Супчиком угостите? Со вчерашнего дня маковой росинки не было во рту.

      Тетка сняла плащ, по-хозяйски аккуратно положила его на спинку тахты, где летом спал Митя, придвинула к столу стул и уселась рядом с Нинель.

      —  В чем дело? – рассеянно спросила та, машинально подавая ей тарелку с супом. Нинель была в шоке. Никогда не забуду автоматизм ее движений, когда она наливала суп и передавала тарелки нам.

      Тетка припала к тарелке и несколько минут не поднимала от нее головы.

      — Рюмочку налейте, — велела она Антону, перед которым стояла бутылка коньяка.

      Наконец, Нинель начала подавать признаки жизни.

    — Станислава, Елена, что тут без меня происходило? Отвечайте! – потребовала она хорошо поставленным сопрано, что определенно предвещало скандал.

      —  Врете вы все про нашего Митю, — сказала Стаська безостановочно жующей тетке. – Он был у нас утром. С ним ничего не могло случиться. И вообще: кто вы такая и что вам от нас нужно?

      —  Жена я его, вот кто, — сказала тетка, медленно опорожняя вторую рюмку. – Я за ним следом приехала. Он сперва  не догадался про то. Нелады заподозрила, вот и приехала. Ну, ясное дело, завел парень в Москве подружку, как тут не понять: жить-то где-то надо, харчиться тоже. Он такой нервный приехал, истощавший, и эта штуковина у него совсем не стоит. Вот я и поняла, что…

      Тетка говорила и говорила. Она была настолько нагла и вульгарна, что мы со Стаськой поначалу не восприняли ее всерьез. Первой опомнилась Нинель.

      — Я попрошу вас  немедленно уйти. Вон из моего дома! – завопила она как резаная. – Мои дочери девушки, а вы говорите про всякие мерзости. Вон отсюда, проститутка грязная, сейчас милицию позову!

      — Тоже мне, раскудахталась, старая курица, — сказала тетка тоном привычной к перепалкам базарной торговки. – Спросила бы лучше у своих девушек: к которой из них он ездит каждую ночь. Может, сразу к обоим? Та, сухонькая, — тетка ширнула пальцем в сторону Стаськи, — навряд ли в полюбовницы сгодится. Эта, — ощущение было такое, словно ее палец проткнул меня насквозь, — скорей подойдет. Так что, мать, гляди, как бы твои девушки не принесли в подоле.

      Надо отдать должное Нинель: она грудью встала на нашу защиту. Она вцепилась тетке в оба плеча и стала ее трясти. Та поначалу слегка опешила, но быстро пришла в себя.

      —  Да уйду я. Чего я у вас забыла? А моего Митьку ваши девушки ловко… — Последовал омерзительный мат. – Ну, авось выкарабкается. Сегодня ночью его не ждите – не придет.

      Тетка неторопливо спустилась с крыльца, вернулась за своим плащом. Мы смотрели заворожено,  как она идет к калитке между мокрых кустов жасмина и сирени.

      — Он на самом деле попал в больницу! – Стаська взвилась как пружина и бросилась к двери. – Я спрошу у нее, где он. —  Антон догнал ее на крыльце. – Папа, пусти! – Она колотила его кулаками. – Пусти же! Я должна знать, что с Митей! Милена, догони ее! Прошу тебя!

      Я словно окаменела. Наконец, Стаська затихла. Антон уложил ее на тахту и сел  рядом.

     —  Вы что, принимали в мое отсутствие этого оборванца? – напустилась на меня Нинель. – Мерзавки, шлюхи… — Ну, и весь соответствующий ее интеллекту набор эпитетов и метафор. – Это все ты – у тебя мать шлюха. Мне Петька рассказывал, она от своего любовника аборты делала, а ему не давала… Вон из моего дома! Вон!

      —  Если прогонишь Милену, я тоже с ней уйду! Сама ты шлюха! Это только дурак Антон в упор ничего не видит.  Ты сама двадцать два аборта сделала, а Антону пудришь мозги, будто у тебя всякие фибромы и миомы повырастали. А он верит. Хотя, мне кажется, только вид делает.

      Что тут началось! Мы со Стаськой заперлись в ее комнате, успев получить по хорошей затрещине.

      — Я лежала вот так, на левом боку, — упоенно рассказывала Стаська и демонстрировала мне, как она лежала. – Открываю глаза, а Митя надо мной стоит и палец возле губ держит. Смотрит ласково, нежно, внимательно, будто хочет на всю жизнь запомнить. Неужели он на самом деле в больнице? Ты веришь тому, что несла эта тетка? Почему ты молчишь? Ты так сильно потрясена, да? Мы должны поехать в Москву и найти Митю. Если его жизнь в опасности, все остальное ерунда, правда? Милена, мы немедленно едем в Москву. – Она вскочила и стала натягивать брюки и свитер. – Одевайся скорей, слышишь? Эта жуткая тетка наверняка окрутила нашего Митю, опоила какой-нибудь гадостью. Мне рассказывала Валька Петухова, что бабы поят мужиков вином, куда подмешивают немного своей мочи во время менструации, и те становятся болванчиками в их руках. Вот мерзость, да? Бедный, бедный Митя…

      Мы уехали в Москву, не сказав ни слова Нинель и Антону. Впрочем, им  определенно было не до нас: с веранды раздавался свирепый рык Антона. Голоса Нинель, как ни странно, слышно не было.

      Стаська в тот же вечер разыскала по телефону Митю – он лежал в Склифе.  Мы едва дождались утра. Вдвоем нас к нему не пустили, и прошла Стаська. Я целую вечность прождала ее в углу за раздевалкой. Я видела, как пришла эта ужасная тетка, которая и в больнице чувствовала себя так, будто все здесь принадлежит ей. Даже видавшая виды вахтерша стушевалась перед ее угрозой «написать министру, что родную жену к мужу не пускают, взятки вымогают». Тетка, разумеется, прошла. Через минуту появилась Стаська, правда, с другой стороны.

      —  Видела мегеру? Митя предупредил, чтобы мы ей не попадались.  Может по морде дать или плеснуть кислотой в глаза. Сволочь. Ах, Митя такой бледный, такой красивый, — рассказывала с придыханиями  Стаська. – Температура почти нормальная. Просил передать тебе привет. Он очень похудел с лета. Я вчера утром не разглядела его как следует:  еще темно было. Тетка через два дня уедет в загранку. Она на грузовой посудине буфетчицей работает. Вот хабалка, да? Представляешь, ее тоже зовут Станислава. У этой жуткой бабищи такое редкое и красивое имя! Для Мити, как видишь, оно оказалось чуть ли не роковым. Мадам Стерва умотает, и Митя снова станет нашим Митей, правда? Тогда и ты сможешь его навестить. Он по тебе соскучился.

      — Я не хочу его видеть, — заявила я каким-то чужим голосом. – Все было так мерзко, грязно, отвратительно. Лучше бы мы с тобой еще неделю пожили в Сочи. Господи, как же я себя ненавижу…

      —  Пройдет, — заверила меня Стаська и стиснула мне руку. – Мы должны помочь Мите выкарабкаться из той грязной дыры, куда его затащила эта бабища. Неужели он мог целовать ее в губы? Брр, помойка. Как-нибудь обязательно спрошу у него об этом.

       — А что если ему нравится в этой грязной дыре и с этой бабищей с помойки? Каждому, как говорится, свое.

     — Что ты, Милена. Этого не может быть. Просто Митя запутался в ловко расставленных сетях. Ты как хочешь, а я его не брошу.

      Начались занятия в моем институте. Нас на следующий день погнали на картошку. Думаю, так распорядилась судьба: обычно на картошку ездил второй курс, но нас в прошлом году не тронули. Зато теперь я на целых полтора месяца оказалась изолированной от жизни. Я не пыталась вырваться в Москву, напротив,  с ужасом ожидала дня окончания работ, хотя, как и все, страдала от холода и неустроенности быта. Сокурсники пытались меня растормошить, но я ни на что не реагировала. Дело в том, что я зациклилась на жалости к себе.

      Я знаю, Митя все это время думал обо мне. О нас. О том, что мы с ним навсегда потеряли друг друга. И еще о том, что так, как со мной, у него ни с кем не будет.  И со мной уже так не будет, а по-другому ни мне, ни ему не нужно. Митя ни о чем не жалел – он, как и я, был фаталистом. Знаю, он боялся встречи со мной, боялся, что может окончательно утопить все в грязи, стоит пуститься в объяснения. Я знаю его мысли и чувства:  мы с Митей духовные близнецы, в чем я имела возможность убедиться.

      Мы оба знали, что борьба не даст ничего, кроме горечи и боли. Что в этой борьбе мы растеряем остатки того чувства, которое испытывали друг к другу. Нам было слишком дорого наше общее прошлое.

      Наконец, я вернулась с картошки. Нинель с трудом сдерживалась, чтобы не вцепиться мне в волосы. Антон беспробудно пил и гулял. Стаська целыми днями где-то пропадала. Она расцвела и похорошела за то время, что мы не виделись. Она избегала меня, хотя относилась ко мне доброжелательно. После занятий в институте, которые я отбывала как повинность, я болталась по улицам. Я страшно боялась встретить Митю и, заворачивая за угол, вся обмирала. Это случалось по несколько раз на день. Кончилось тем, что по настоянию одной моей сокурсницы я взяла академический отпуск и уехала домой.

      Перед самым отъездом я увидела Митю на встречном эскалаторе. Помню, я ехала вниз. Я вся съежилась, вобрала голову в плечи и подняла воротник. Я чувствовала его взгляд спиной: долгий, полный горечи и обиды.

      Итак, я уехала домой, хотя вовсе не считала своим домом город, в котором родилась и прожила первые пять лет жизни. Родители, мне показалось, не очень обрадовались моему приезду, хоть и старались на каждом шагу показать свою радость. У матери на лице застыло выражение покорности судьбе, и теперь она  ничем не напоминала мне женщину в зеркале с дубовыми листьями. Отец поседел, растолстел. Они жили в современной двухкомнатной квартире, у отца была постоянная работа, мать подрабатывала машинисткой. После богатого – напоказ – московского дома родственников скромное жилье родителей казалось мне гнетуще убогим. Все понимаю: Нинель из кожи лезла, только бы пустить пыль в глаза, мои родители жили тихо и по средствам скромно. Увы, я презирала эту честную бедность.

      Мама ни о чем не спрашивала, кроме здоровья, она пыталась отвлечь меня от горестных дум, но очень скоро поняла, что это пустой номер. Я ни в чем не видела смысла и на все ее приглашения сходить в кино или в гости отвечала тупо: «Зачем?»

      Как-то она упросила меня пойти помочь ей убрать квартиру, как она выразилась, дальнего родственника. Мы долго ехали в трамвае, шли переулками. Наконец, мама отомкнула своим ключом ободранную закопченную снизу дверь, в нос ударил крепкий – настоявшийся – запах кошачьей мочи.

      —  Это я! —  крикнула мама с порога. — Со мной дочка Лена. Она тогда была совсем малюткой.

    Квартира была обшарпана и загажена так, что не стоит описывать. Под ногами мяукали коты разных мастей и размеров. Откуда-то, едва волоча негнущиеся или просто обленившиеся ноги, появился мужчина в засаленном, некогда стеганом халате в сосульках свалявшегося ватина, худой, весь в морщинах, но с необыкновенно живыми колючими глазами. Это был он, Тигр Скорпионович, – так про себя называла его я, маленькая. Узнала я его мгновенно.

      Они с матерью обменялись быстрыми взглядами. Мне показалось, между ними пролетела искра. Я мыла на кухне посуду, мать шаркала шваброй где-то в недрах квартиры, а мужчина сидел в кресле с подлокотниками из свернутых в трубочку газет и напевал знакомую мелодию. Ту самую, от которой мое сердце когда-то уносилось в заоблачные выси. Все со мной случившееся предстало вдруг в мрачном, безобразном свете, жизнь показалась зловонной ямой, а любовь с ее неизбежным физиологическим ритуалом – обыкновенной пошлостью. Меня вывернуло наизнанку, и это, по всей вероятности, спасло от худшего. Помню, Тигр гадко хохотал. О, этот человек все про меня понял и ни капли мне не сострадал. Мама молчала.

      — Вот где и как все заканчивается, — сказал Тигр, ни к кому из нас не обращаясь, когда мы сидели за столом в прибранной комнате и пили чай. – Молодость, волнующие до дрожи во всех членах взгляды, магия музыки, очарование весны. Женщина всегда хочет, чтоб мужчина, с которым она предавалась утехам любви, стал в конечном счете ее мужем. Представляю, сколько было бы у меня жен, если бы я женился на всех, с кем тешился любовью. – Тигр снова расхохотался, теперь уже над собой. – Как видишь, Таня, я оказался прав: муж из меня никудышный, и даже глупая толстая жена в конце концов не выдержала и сбежала. А вот любовником я был исключительным.  Все женщины были мной довольны и нередко после меня давали отставку мужьям. В постели, разумеется. Таким образом, я оказался виновником многих семейных драм и даже трагедий. – Он вдруг остановил свой взгляд на мне, и я ощутила его физическое, больно проникающее вглубь действие. – Женщины часто путают похотливость со страстностью. А страстность, страсть, страдания так романтичны. Эту романтику хочется прибрать к рукам. Чтобы ее голова лежала рядом на подушке, ее ноги шли с тобой вместе на рынок, а ее руки несли сумку с молочными пакетами. Чтобы… Ха-ха-ха. Это все блеф, блеф. Потому что с тем, с кем хорошо в постели, не может быть хорошо в жизни. – Он снова больно ранил меня своим взглядом. – Познакомься я с твоей матерью годика на два-три раньше, и ты бы могла стать моей дочерью. У тебя бы были жгучие глаза и повышенная сексуальная возбудимость, которая смолоду и до немощных лет руководит всеми нашими поступками.

      Тигр запрокинул голову и долго хохотал, барабаня ногами  по крышке стола снизу.

    — Он ненормальный, — шепнула мне на кухне мать и вздохнула. – Он и раньше был слегка тронутым, с годами это усугубилось. Его все бросили. Даже родная сестра.

      Уходя, мать поцеловала Тигра в лоб:  нежно, ласково, едва касаясь губами.  Нет, вовсе не брезгливо – это был, как говорится, поцелуй в самую душу. Тигр сидел как истукан, а меня точно разрядом тока хватило. Как же я позавидовала матери!..

      — Отцу про Митю не говори,  он до сих пор не успокоился, — сказала в трамвае мама. – Ты же видишь, я езжу к нему лишь из сострадания. – Я понимала, что мать врет, но промолчала. – Он сломал мне всю жизнь.

      То, что возлюбленного матери тоже звали Митей, не просто поразило меня – я ощутила себя в ловушке, из которой не видела выхода. Мне показалось, я обречена, как и мать, до конца дней своих… Словом, отныне, когда я смотрелась в зеркало, я видела в чертах собственного лица ту же – материну – смиренность, покорность судьбе и все больше  себя жалела.

      В одну из таких ночей, когда я лежала в своей комнате и считала на потолке блики от проносившихся мимо машин, мне вдруг показалось, что, если я еще хотя бы на миллиметр продвинусь вперед по этому пути безутешной скорби, у меня лопнет что-то внутри. Мне нужно было рассказать кому-то все, что я пережила. Но кому?.. Отцу? Матери?.. Уж лучше себе самой. Я вдруг почувствовала потребность облечь в слова то, что до сих пор в них не облекалось, жило где-то вне их досягаемости, нарочно от них пряталось. Но только не теми фразами, которые звучат вокруг.

      Я приподняла голову и услышала внутри себя голос. Он был слаб, робок, но он говорил мне, что не все потеряно, что будет что-то еще. Обязательно будет.

      Отныне я сидела безвылазно дома и исписывала тетрадку за тетрадкой. Я бродила по квартире нечесаная, неумытая, но меня это не волновало.  Неожиданно для себя я переместилась в иную плоскость, где, как выяснилось, из отдельных деталей антимира можно соорудить вполне пригодный для собственного обитания мир. Где несбывшееся если и печалит, то красиво и как-то отчужденно, где слезы облегчают душу, исповедь разгоняет тоску, а боль болит терпимо и иногда сладко. Это случилось со мной благодаря Мите и нашей с ним несбывшейся любви.

      Говорят, мужчина пишет, обращаясь к Богу, женщина – к мужчине, причем, конкретному. Если это так, не вижу ничего плохого: любовь конкретная всегда импонировала мне больше любви абстрактной и всеобъемлющей. Я писала стихи, перемежая их абзацами прозы, в которых описывала природу: ветку в каплях дождя, грозовую тучу, лужу, в которой отражается то голубое небо, то безрадостные лица прохожих. Мои собственные чувства, переживания, воспоминания могли уложиться только в стихи.

      Летом из Москвы приехала мамина родственница, и мы неожиданно прониклись симпатией друг к другу. Галя окончила филфак МГУ и работала в издательстве. Как-то я осмелилась прочитать ей некоторые из своих опусов. Она стала меня хвалить, и впервые почти за целый год мне вдруг осмысленно, а не по инерции, захотелось жить. Чтобы писать и писать новое.

      — Ты настоящий самородок. Возможно, это случилось потому, что в результате личной драмы ты оказалась в полнейшей изоляции от внешнего мира. Что называется, родилась заново, но уже кем сама захотела. И это тем более удивительно, что большинство женщин личная драма ломает и выбрасывает на свалку. Я знаю много сломанных женских судеб. Поверь, это отталкивающее зрелище. Ты оказалась редчайшим исключением. Я бы даже сказала, ты нуждалась во встряске, в результате которой твои мозги встали на место. Но не думай, будто тебя ждет легкий путь. И, прежде всего, потому, что ты женщина на все сто процентов, что является для наших пишущих мужчин не последним оружием из критического арсенала. Я тебя кое с кем познакомлю в столице. Не ручаюсь, что из этого будет толк. Хотя, уверена, ты в любом случае будешь продолжать выражать себя на бумаге.

      Я увозила в Москву целую сумку общих тетрадей и кое-что отпечатанное на машинке и подправленное Галиной рукой. Мне казалось, я повзрослела за последний год лет на десять – пятнадцать.

      Галя пригласила меня пожить у нее. Она жила в однокомнатной квартире, и я, конечно же, стеснила ее. Но Гале почему-то захотелось со мной понянчиться.

      Человек, с которым Галя познакомила меня в Москве, тоже одобрил мои писания, правда, не столь горячо, как Галя.

      — Он тебе попросту позавидовал, — комментировала она. – Мужчине бывает трудно пережить то обстоятельство, что женщина может оказаться талантливей его. Сверху вниз им на нас привычней смотреть.

      Вскоре меня пригласили выступить на вечере, напечатали в журнале.  Крохотный рассказик, но я была счастлива. Я думала: «Быть может, прочтет Митя и…» Словом, ничего конкретного – одни воздушные замки. Когда я приехала в свой бывший дом за книжками и вещами, Стаська сообщила мне, что Митя уехал в киноэкспедицию в Среднюю Азию. Она встретила меня холодно и даже не поинтересовалась, как я живу и где. Связующая нас нить была кем-то либо чем-то разорвана.

      Как-то мой новый покровитель пригласил меня в ресторан, подпоил, похвалил и признался, что я ему очень нравлюсь как женщина. Правда, он не собирается разводиться со своей женой, но готов обеспечить мне как творческую, так и материальную поддержку. Он не требовал от меня немедленного ответа, а дал мне время на размышления. Тут, как назло, очередное вмешательство судьбы: Галя влюбилась, и я в некотором роде стала для нее обузой, из-за троек меня лишили стипендии, не было зимнего пальто и сапог. Ничего у меня не было, кроме перелицованных юбок и грубошерстных, ручной маминой вязки, кофт. А ведь меня всегда  угнетала бедность…

      Я не возненавидела себя, когда стала любовницей того покровителя. Наоборот, почувствовала гораздо лучше в беличьей шубе и английских шерстяных колготках. Вдобавок ко всему, у меня появился свой уютный уголок: однокомнатная, отлично обставленная квартира с письменным столом и пишущей машинкой. Со временем я научилась отделять себя прежнюю от  настоящей. Как ни странно, обе прекрасно  между собой уживались, хоть и поклонялись, можно сказать, диаметрально противоположным идеалам.

      Галя порадовалась за меня, но взяла с меня обещание звонить ей и чистосердечно обо всем рассказывать. Мудрая Галя! Скоро я забеременела. Мой покровитель, узнав об этом, очень обрадовался и заявил: если я рожу ему нормального здорового ребенка, разведется с прежней женой и женится на мне. Галя забрала меня под свое широкое крыло, потому что разъяренная жена жаждала мести. Я была уже с большим животом и вся в коричневых пятнах, когда Стаська разыскала меня в институте и попросила, очень настойчиво и ласково, быть свидетельницей при регистрации ее брака.

      Я была уверена, что она выходит замуж за Митю, хоть мне никто об этом не сказал. Я изо всех сил гнала от себя эту уверенность. «Стаська бы наверняка похвалилась, будь женихом Митя», — приводила я себе один и тот же аргумент. Я пыталась представить себе Стаськиного мужа солидным респектабельным дядей. Ведь его, убеждала я себя, выбрала Нинель.

      Я не стала подправлять что-либо в своей безнадежно испорченной внешности: заплела волосы в косу, надела широченный размахай, правда, французский. Со стороны вряд ли кто-то мог заподозрить, что мы с Митей когда-то друг друга любили…

      Нет, мы свое не отлюбили. Я поняла это, как только увидела Митю.

bottom of page