top of page

НАТАЛЬЯ КАЛИНИНА

ТИХИЙ  ОМУТ

      Дождь стал накрапывать когда Плетнев свернул с шоссе на узкий накатанный проселок, с обеих сторон которого щетинились будылья прошлогоднего татарника. В ноздри ударил терпкий запах сбрызнутой первыми каплями влаги земли, и Плетнев с удовольствием отдался воспоминаниям детства. Однако, напомнил он себе, до станицы добрых восемь километров, и если эта клокастая туча успеет нагнать его прежде, чем он доберется до Терновой балки, не иначе как ночевать ему в степи. Вряд ли кому-то взбредет в голову на ночь глядючи ехать в райцентр. Тем более, в воскресенье.

      Дождь обрушился на степь глухой монолитной стеной, и Плетнев, чтобы не очутиться в кювете, остановил машину прямо посреди  раскисшей дороги. В конце концов, хоть выспится как следует, а утром либо кто-нибудь подсобит, либо дорога просохнет — все-таки июль на дворе, — и он доползет своим ходом.

   Туча отступила так же быстро, как и накатила, оставив за собой призрачно синеватый свет сумерек, замигавший разнокалиберными бусинами звезд. Плетнев задремал под стрекот цикад и ворчливые раскаты далекого грома.

       — А я подумал: брошенный, что ли, автомобиль, — услышал Плетнев над ухом знакомый и уже почти забытый говорок с шепелявинкой. — Может, подсобить? Это мы завсегда хорошему человеку.

      По интонации приторной угодливости он узнал Шурку Саранцева, с которым учился в одном классе.  Вспомнил и чувство брезгливого презрения, какое он и его сверстники испытывали к Шурке — в оккупацию его отец служил у немцев полицаем.

      «Что это я? — одернул себя Плетнев. — Столько воды с тех пор утекло. Ведь Шурка — неплохой парень. Правда, нам это никогда в голову не приходило. Куда проще: раз и навсегда прилепить ярлык и не видеть за ним человека. Добро бы только у детей так было…»

    Разлапистый куст черемухи над крыльцом станичной гостиницы окатил их настоящим ливнем брызг. Шурка поддал плечом ветхую входную дверь, щелкнул в сенях выключателем. В потоке света от голой лампочки Плетнев наконец разглядел его лицо: обрюзгшее, с добела выгоревшими на солнце бровями над все теми же широко расставленными глазами, сейчас настороженными.

      — Теперь вроде бы наверняка признал вас. А то по голосу и обознаться можно. За автомобиль не переживайте — завтра на цистерне подкачу и всю грязь посмываю.

      Плетнев обернулся и разглядел в снопе падающего с крыльца света свою «волгу», по самую крышу заляпанную жидкой глиной, летевшей из-под колес Шуркиного грузовика. И все равно спасибо Саранцеву: иначе пришлось бы коротать ночь в чистом поле одиноким степным утесом.

      — А вы у нас редкий гость. Это когда же вы удостоили вниманием нашу тихую обитель в последний раз? Ага, ну точно, в тот год, как Захаровна померла. После — ни ногой. Так сказать, за моими важными делами не до ваших глупостей. — Саранцев ухмыльнулся. — Никак по делам пожаловали? За живыми характерами? Чего-чего, а этого добра у нас навалом.

      Плетнев кивнул.

      — Можно сказать, угадал. Не грех кое-что в памяти освежить. А вообще-то вашего, вернее, нашего воздуха хочу хлебнуть. Для подъема сил.

   Саранцев мялся возле двери, и Плетнев подумал, что следует отблагодарить своего одноклассника. Тем более он прихватил с собой несколько бутылок пива и копченую колбасу.

    — Да-аа, а вы красиво про наше житье-бытье заворачиваете. — Шурка за обе щеки уплетал колбасу, которую нарезал толстыми кружками. — Глядим мы ваши картины и себя узнаем. Хотя по большей части не узнаем. Да вы не обижайтесь: мы сами виноваты, что не узнаем. В темноте живем, во мраке душевном.

      — Так уж и во мраке. Вы же его величество народ собой представляете, а мы всегда учились и будем учиться у народа, — изрек Плетнев не без издевки.

     —  Так-то оно так, да не совсем. — Саранцев что-то соображал. — У кого-то, думаю, и поучиться не грех. Вон, к примеру, бабка Боголюбчиха: семь годов слепая пролежала, а мудрая какая была. — Саранцев наклонился над столом, приблизил к Плетневу свое мятое лицо. — Померла она вчера, царство ей небесное. Справедливая была старуха, даром что строгая. Саранец такой сякой, а как за домовиной в райцентр ехать, так у одного грыжа вылезла, другому приспичило летницу перекрывать. А Саранец, полицаев сын да пьяница, завел свою таратайку и привез домовину. По пути еще всемирно знаменитого человека встретил. Так я говорю, Михаил Васильевич?

      Плетнев поднял на Саранцева глаза и за нелепой ухмылочкой разглядел обреченность и страх.

    — При Феодосьевне у Боголюбских все складно было, это хоть кто вам скажет, — продолжал Саранцев. — А я нынче Надьку Фролову в райцентре встретил. С бабами языками чесала  и ржала на весь поселок. Велела матери передать, чтобы ждали завтра на похороны. Живую-то бабку другой раз по полгода не навещала. Вы, небось, Надьку-то и не помните, а?

      Плетнев помнил. Когда-то давно она неумело обнимала его в Терновой балке своими крепкими загорелыми руками. Они тогда, умышленно отстав от возвращавшихся из школы детей, присели под кустом боярышника. Ее губы были такими же шершавыми, как и ее руки и, казалось ему, пахли фиалками. На самом деле фиалки цвели у них под ногами, наполняя своим ароматом вешний воздух.

      Саранцев не нуждался в ответе. Он отхватил перочинным ножом еще кусок колбасы, разлил по стаканам остатки пива.

     — Так и живет бездетная. Вроде кукушки. А человеку, думается мне, без семьи никак нельзя. Иначе жизнь из него отбивную сделает. — Он невесело усмехнулся. — Вот я и Лизавете про то же самое говорю. А у нее ветер в голове, хоть и не молодая уже.

      Шурка перевернул кверху дном свой пустой стакан и засобирался уходить.

     — А вы завтра на кладбище  приходите, — сказал он уже в дверях. — Боголюбские рады  будут. Да и сама Феодосьевна тоже. Она и оттуда все видит как на ладошке. Они вас как своего любят. Лизка особенно. Ну да ладно, поехал я помаленьку. Спасибо за угощение.

      Саранцев грузно сбежал по ступенькам.

      Плетнев еще долго слышал рокот  его грузовика. Он ненадолго замолк на нижнем  краю станицы, и Плетнев представил, как Саранцев несет на спине пахнущий свежей стружкой гроб, сбивая с веток акаций в проулке тяжелые капли недавнего дождя. Потом он представил Феодосьевну, сухонькую, с острым проницательным взглядом старушку с самобытным — исконно русским — характером. Ему и по сей день не удалось создать такой образ.​

    Плетнев вспомнил, как мальчишкой бегал подсматривать за «поповским домом» — так называли в их станице дом Боголюбских. Прятался в кустах сирени возле забора, терпеливо ждал, когда в доме зажгут керосиновую лампу и, затаив дыхание, следил за плавным скольжением женских силуэтов на фоне полупрозрачных занавесок.

      Все обитатели этого дома, кроме Нади, казались ему небожителями. Хотя, пожалуй, и в Нонне Фоминичне, матери Нади, загадочности было меньше, чем в Сусанне Фоминичне и ее дочери Лизе. Уж не говоря про старуху, Капитолину  Феодосьевну,  попадью.

      Потом наступил период в его жизни, когда он смотрел на все глазами жены Ариадны, высмеявшей в свой единственный приезд в станицу «стародевичий монастырь», как она прозвала дом Боголюбских. Ариадне со стороны, конечно, видней, а он может быть в чем-то пристрастным: когда-то Боголюбские занимали в его жизни особое место.

    От многих пристрастий Плетнев со временем сумел избавиться. Разумеется, не без помощи Ариадны, за что он ей  благодарен. Но так ли уж необходимо избавляться от всех без исключения пристрастий?..

      Взвизгнул телефонный аппарат. За занавеской на подоконнике Плетнев обнаружил тяжелую допотопную трубку. Иван Павлович Чебаков, председатель местного колхоза, интересовался, как чувствует себя Плетнев в родных краях.

      — Видел, как вы проезжали через райцентр. Выходит, не обознался. Очень рад. Непременно вас навещу, если позволите, разумеется. Но и вы нас своим вниманием не обходите. Тем более, у нас нынче такие дела творятся… Одним словом, перестраиваем все вокруг, вплоть до собственных душ. Вот вам и страсти под соломенной крышей. Салют знаменитому земляку.

     Положив трубку, Плетнев вышел покурить на крыльцо. Он поймал себя на том, что отыскивает глазами свое бывшее подворье. По дороге сюда он думал о том, что ему, в сущности, безразлично, цел или нет тот старый покосившийся дом, в котором прошло его детство. Сейчас же, увидев в лунном свете знакомый кособокий силуэт, ощутил в груди приятное тепло.

      Дом он продал в тот год, когда умерла мать. Деньги поделили поровну со старшим братом. Перед отъездом он вдруг взял и отдал Василию свою долю, хотя был уверен, что тот ее быстро пропьет-прогуляет, - хотел доказать самому себе, что способен на широкий жест. Брат воспринял это как должное, и Плетнев был раздосадован его неблагодарностью. То было время, когда он еще ждал от людей благодарности за содеянное добро и очень горевал и маялся, не получив ее. Теперь его вполне устраивает, если люди не надоедают своей признательностью, которую, по меткому выражению Ариадны, «не превратишь в Государственную премию».

      Мать говорила, добро только тогда угодно Богу, когда его делают без оглядки.

     

 

                                                                      *   *   *

      Плетнев без особого труда отыскал могилу матери. Вокруг нее было чисто, посыпано серебристым речным песком. «Все-таки Василий не забывает мать. Не то, что я», — пронеслось в голове.

      Плетнев медленно спустился с бугра, стараясь как можно незаметней слиться со станичниками, потянувшимися к выходу с кладбища. Вроде бы все или почти все лица были ему знакомы, и он напрягал память, пытаясь связать с ними ворох имен, фамилий, прозвищ, долгое время пролежавших в ее дальних закоулках.

      Боголюбских он узнал сразу. Догнал уже  на выходе, молча шел сзади, не зная, с кем из них заговорить. Наконец обернулась Нонна Фоминична, стрельнула в его сторону своими  еще красивыми изумрудными глазами.

      — Михаил Васильич! Вот радость-то. Жалко, мама не дожила…

      Ее сестра, Сусанна Фоминична, приветливо разглядывала своего бывшего ученика. Лиза по инерции прошла несколько шагов и замерла посреди дороги, повернувшись к ним вполоборота.

      — Даже не знаю, Миша, стоит ли  вас приглашать к нас по такому печальному случаю, — заговорила Сусанна Фоминична. — Но, может, все-таки вы сочтете нужным…

      — …помянуть с нами бабушку, царство ей небесное.

      Невесть откуда появившаяся Надя просунула под его локоть свою полную загорелую руку.

      Плетнев смотрел на ее темно сиреневые губы. На какое-то мгновение ему показалось, будто запахло весенними фиалками.

      — Михаил Васильевич, вы… Тьфу, чужой ты нам, что ли? Не чужой же, правда? Хоть ты, Лиза, скажи.

      Она лишь слабо улыбнулась в ответ и, опустив голову, ускорила шаги.

 

 

                                                                       *   *   *

      — Ждать никого не будем. Сами сядем, а там и народ подойдет, — сказала Нонна Фоминична, накрывая в зале стол.

     Надя не участвовала в приготовлении стола. Шаталась из угла в угол, шарила за зеркалом и под скатертью маленького столика возле окна. И Нонна, и Сусанна Фоминична, войдя в залу с очередным блюдом в руках, как показалось Плетневу, настороженно смотрели в ее сторону. Одна Лиза оставалась безмятежной и словно отрешенной от всего земного.

     «Ей чуть больше тридцати, — прикинул мысленно Плетнев. — А выглядит старше Ариадны. Хотя нет, моложе, гораздо моложе», — поправил он себя, когда Лиза вошла в залу в очередной раз.

      — Наша Лиза только с виду чахоточная, а сама вдвоем с Маруськой Степановой, что вашу хату купили, восьмилетку тянут. У нас теперь вместо начальной школы восьмилетка, представляешь? В каждом классе по три калеки и тем не больно арифметика с химией нужна. Какая с коровами химия? — Надя томно моргала своими длинными темно синими ресницами. — Вымя помыл, подоил — и в стадо. Но наша Лизавета   горой за образование. У образованного человека, считает она, на душе светло и красиво. Ой, да она иной раз такое говорит!.. Мне, к примеру, ни к чему ее образование. Считать я умею, а в городе меня все равно за версту видно. Деревенская я и не собираюсь это скрывать. Что скажешь, разве я не так говорю? Ты-то у нас теперь городской. Ты у них как рыба в воде. Но поначалу, небось, и тебе пришлось попотеть, чтобы от кое-каких повадок избавиться. Зато теперь здесь тебя за версту видно.

    — Хочешь сказать, я здесь теперь чужой? А я, представь себе, тут, среди родных просторов, гораздо лучше себя чувствую. Город — это, так сказать, среда обитания, а деревня — вдохновения.

      — Ладно уж, не выпендривайся передо мной. Хитрый ты, оттого и везет тебе. Простачков нынче не любят, смеются над ними, зато таких, как ты, по телеку все время показывают. Герой ты у нас, потому что нос по ветру умеешь держать. Читала в одной газетке, как ты трепался, что вроде бы тоскуешь по земле, что уважаешь все деревенское, как говорится, от щей до вшей. Брехня все это, вот что я тебе скажу! Тебе наша жизнь только издалека такой заманчивой кажется. Да еще для красного словца. — Она вдруг улыбнулась совсем беспомощно. — Не сердись на меня. Сама не знаю другой раз, что несу.

      — Выходит, и ты меня не совсем забыла. Тронут. Признателен за честную критику, беспристрастная подруга детства, — попытался отшутиться Плетнев.

     — Будет тебе. Со мной можно и по-простому. — Она снова улыбнулась ему, теперь уже кокетливо. — Это сколько же картин ты успел снять? У нас тут пять крутили, а «Первых соловьев» недавно показывали по телеку. Помню, бабы все как одна под конец носами захлюпали…. Я слышала, в кино жирные денежки платят. Мне, что ли, податься туда? А что: пьяные мужики возле магазина свои байки плетут, а ты про них в кино показываешь. Люди животики надрывают и денежки платят.

      — Думаешь, я только ради денег работаю?

      — Думаю. И правильно делаешь. Я тоже ради них, заветных, целый день за прилавком торчу.

      — Сравнила себя с Михаилом Васильевичем! — возмутилась подоспевшая Сусанна Фоминична. — Тебя только и делают, что по дворам ругают: кого обвесила, кому сдачу недодала.

      — Его тоже среди своих ругают. Еще как ругают. Может, даже теми же словами, какими и меня. — Она запрокинула голову и звонко рассмеялась. — Верно, Васильич? А по мне так оно все равно, за что ругают. С детства привычная к этому. — Надя вдруг потухла, посерела. — Я же не виновата, что такая дурная уродилась. Вон Лизка — та другая совсем. Старательная. И ласковая. А ласковый теленок, как известно, двух маток сосет.

      Нонна Фоминична положила в блюдечки кутью, Лиза налила в бокалы красное вино. Все вдруг вспомнили, по какому поводу собрались. В полутемной от обступивших дом больших деревьев комнате стало тихо. Приторно запахло чабрецом, пучки которого свисали по бокам старого зеркала в углу. Плетневу показалось, что на дворе собирается гроза, хотя небо в просветах веток было знойно голубым и все так же безмятежно звенели птичьи голоса.

      Несколько раз он поймал на себе сосредоточенный, как будто слегка удивленный, взгляд Лизы. Она совсем не отвечала его представлениям об учительнице, а уж тем более сельской. Острижена очень коротко, как после тяжелой болезни, свободное, словно сшитое по последней моде платье с каймой, на шее серебряная цепочка. Плетнев предполагал, что на ней висит крестик, но наверняка не знал. В Лизе была какая-то хрупкая, даже болезненная, пикантность. И еще некоторая угловатость подростка.

      Он вспомнил, что Лиза с детства отличалась слабым здоровьем, и ей, конечно же, было не под силу ходить в школу за пять с лишним километров — в ту пору в их станице было всего четыре класса. Одно время Лиза жила в городе у отца, который после войны вернулся к прежней жене, а не к Сусанне Фоминичне, выходившей его, тяжело раненного, в оккупацию. Правда, когда станицу заняли немцы, в дом Боголюбских нередко наведывался оберст, однако строгое обличье Сусанны Фоминичны к кумушкиным сплетням не располагало. Учительницу Боголюбскую в станице уважали и даже побаивались. Плетнев это хорошо помнил.

      Он поднялся из-за стола до того, как стали собираться станичник.

      — В Москву нужно позвонить, по делам, — объяснил он женщинам.

    Плетнев на самом деле хотел справиться на студии, на какое число назначена сдача «Вечного родника». Его никто не уговаривал остаться, лишь Надя скривила в неопределенной гримасе свои сиреневые губы и произнесла, слегка наклонившись к Лизе:

      — Дело на безделье не меняют.

      Нонна Фоминична проводила его до самой калитки. Коридор, которым они шли, был кривой и темный, и он вспомнил, что мальчишкой чувствовал себя в нем как в лабиринте. Он и сейчас не мог представить себе расположения всех комнат в этом большом приземистом доме.

     — Вы на Надю не серчайте. Колет всех, почем зря. И родных, и чужих. Личная жизнь у нее больно нескладной получилась. А у кого она, спрашивается, нынче складная?..

      Нонна Фоминична открыла перед Плетневым калитку, улыбнулась жалко и беспомощно.

   Земля паровала после дождя. Плетневу казалось, будто воздух густ и неподвижен, как вода в старом русле реки, где пацанами они ловили мальков. Вспомнил и ощущение, с каким просыпался по утрам в детстве…  Да, это было самое настоящее блаженство:  солнце выгнуло свой крутой пылающий огнем горб из-за заречных тополей, от небесной синевы еще веет прохладой, а впереди длинный день с его ласковой умиротворяющей душу скукой. Тогда он еще был не в состоянии осмыслить свои чувства, так сказать, выразить их словами. Теперь же…  В общем, с годами человек начинает все чаще возвращаться мысленно в детство, юность… Это размягчает и заставляет задуматься о смысли жизни.

      Ему расхотелось звонить в Москву. Черт с ней, со сдачей. Пускай весь огонь принимает на себя режиссер, тем более, что в процессе съемок он не больно дорожил советами сценариста.

      В гостинице было прохладно и тоже сумеречно от горшков с геранью на подоконниках. Нынче герань почему-то считают деревенским цветком и символом мещанства. Ему же в ней всегда чудилось что-то загадочное. Может, потому, что герань часто изображали на своих полотнах великие мастера итальянского Возрождения? Или все дело в том, что в доме Боголюбских в любое время года буйно цвела роскошная разноцветная герань?..

      Он задремал, растянувшись поверх одеяла. Слышал сквозь сон, как по реке тяжело и бесконечно долго шлепал буксир. Где-то рядом настойчиво лаяла собака и то и дело однообразно и уныло кричала горлица.

     Стряхнув сонное оцепенение, он вышел на крыльцо покурить. Клонящееся к закату солнце богато золотило ленивую спину реки и купы высоких деревьев в саду у Боголюбских.

      «Оригинальное начало для будущей картины, — машинально думал Плетнев. — Шлепает по реке допотопный буксир, его палуба завешана ползунками и детскими пеленками. Буксир обгоняет на излучине «ракета», красиво вспенивая толщу дремлющих вод. Мой герой, разумеется, приезжает в станицу на «ракете». Он хочет вспомнить свое детство. Жалеет втайне о том, что научно-технический прогресс стер кое-какие любимые им деревенские приметы. Ну, к примеру, вместо колодца теперь водонапорная башня и так далее. Он жаждет влюбиться в деревенскую дивчину и увезти ее с собой. Или не увезти…   Черт побери, банально, изъезжено вдоль и поперек. А что если вставить какой-нибудь детективный сюжетик: кража в сельпо, убийство сторожа?… Нет, лучше на почве сдобренной алкоголем ревности… Герой, конечно же, помогает расследованию… Зарубят, на корню зарубят. У нас ведь не худсовет, а сплошные трезвенники и блюстители морали. А вообще-то трудно представить, чтобы в этой сонной глуши и тиши могла пролиться чья-то кровь. Ну, расквасят кому-нибудь нос в зауряднейшей драке…»

 

                                                              

      Василий ждал его на крыльце гостиницы. Завидев издали, вскочил, распахнул настежь калитку. Пока они поднимались по лестнице, Плетнев думал о том, как принять брата. Вроде бы и выпить полагается по такому случаю — сколько лет не виделись. Да только ведь брату каждая капля во вред.

     — А я с этим делом завязал, — вдруг сказал Василий, словно прочитав его мысли. — Ну да, Феодосьевну пришлось помянуть, но я одним винцом обошелся. Мне даже смотреть на выпивку нельзя. От нее, подлюки, из человека зло прет, — рассуждал Василий. — Ладно, сидел бы человек один, а то ведь в компанию тянет. Так и свара выходит. А я свару не люблю. Крепко не люблю. У вас, брательник, небось, нету колодезной водицы, да? Так давайте я к колодцу сбегаю. Помните, какая вкусная водичка в колодце возле родничков была?..

      — Помню. Как не помнить? То же наше с тобой детство было. Не бегай никуда. У меня в холодильнике минералка.

     — Привыкли, значит, к Москве, раз минералку пьете, — сделал неожиданный вывод Василий, присаживаясь на краешек стула. — А я бы не привык. Ни за что.

      — Мне тоже поначалу не просто было, а потом…  Сам не заметил, как стал столичным пижоном. — Плетнев усмехнулся. — Рассказывай, как у тебя.

      — Как и должно быть. Чего уж тут рассказывать? — Он поерзал на стуле, который под ним отчаянно скрипел. — А вот у Боголюбских нынче нехорошо вышло. При Феодосьевне сроду бы такого не получилось. Кому хочу, тому и завещаю, — чего тут особенного? Тем более, Лиза за бабушкой до последнего дня ходила. Как за малым дитем. Надежда уже лет пятнадцать как не живет с ними.

      — Что, Феодосьевна дом Лизе отписала?

    — Ну да. А кому же еще? А Надежда на сестру с ножиком кинулась. Спасибо, ее отец, Шурка Фролов, успел за руку схватить.

       — Фролов тоже был на поминках?

     — Был. Феодосьевна ему теща все-таки, хоть и бывшая. Да и она всегда заступалась за него…. Надя сказала, на всех найдет управу. Ну, а Лиза-то тут причем? Лиза говорит ей: живи в моем доме, сколько хочешь, ты мне не мешаешь. Только той не жить надо, а денежки за чужое добро выручить. Они все, кто по торговому делу, до денег жадные. Шурка, наверное, тоже собрался на этом деле руки погреть, да у Надежды не больно выкусишь.

      Василий рассказывал как-то отстраненно и совсем без злобы. Плетнев припомнил, что и раньше брат относился ко всем без исключения непредвзято и по-доброму. Если не считать коротких приступов гнева.

      — Выходит, Надя собирается опротестовать завещание, что ли? — спросил он у брата.

      — Я не понимаю по-ученому. Она кричала на всю станицу, будто бабку силой заставили все на Лизу записать. Интересно, кто же это будет силой заставлять, а? Нонна Надюшке родной матерью приходится. Да и бабку Феодосьевну, бывало, не заставишь силой даже «здрасьте» сказать. Вы, небось, помните, какой натурной  была Капитолина Феодосьевна.

       — Помню, помню. И справедливой тоже. Так все в станице говорили.

     — Ну да, справедливой. Надежда последнее время зачастила в нашу станицу. Это уже когда Феодосьевна на смертном ложе была. Последний раз неделю назад приходила. Говорят, Феодосьевне хуже сделалось после того, как она ее проведала. Батюшку позвали, отца Михаила. Она с ним долго о чем-то говорила, а после в беспамятство впала. Как и наша матушка. Вы, небось, помните, брательник.

      — Ты бы меня хоть в глаза на «вы» не называл, — наконец не выдержал Плетнев..

      — Оно само называется. Так мне с вами ловчей разговаривать. И денег попросить, когда на «вы», язык не повернется.

      — Тебе сколько нужно?

      — Нужно много, а возьму десятку. Если дадите, брат.

    «На пропой даю, — думал Плетнев, достав из бумажника четвертной. — Хотя ведь если захочет, все равно наберется. Помочь нужно, а как?..»

      Василий вдруг засобирался.

      — Ночуй у меня, — предложил Плетнев. — Темно уже на дворе. О себе расскажешь. Ты все так же в Заплавах обитаешь?

    — Нет, я в охотничье хозяйство перебрался. Там оно спокойней. А о себе чего рассказывать? Пустая жизнь. Это у вас, брательник, она интересная и красивая. А мы тут что? Выпил да закусил. Бывает, что и побузил, не без того. Эх, хорошо, брательник, что вы вовремя из этого капкана деру дали…  Я завтра на зорьке в путь тронусь. На шлях выйду, а том полчаса на попутке.

      — Вот и ночуй у меня. Обсудим, как твою жизнь подправить. Все-таки твой младший брат кое-что кумекает в ней. Давай, разувайся — сопреешь в сапогах.

     — Нет, брательник. Не серчайте. Мне тут одного человека требуется проведать. Ну, бывайте в полном здравии и при богатстве.

       Василий осторожно прикрыл за собой дверь.

     «Зазноба у него в нашей станице, что ли? — размышлял Плетнев. — А что, не старый еще. Да и вид у него не совсем пропащий…»

      Он вспомнил, что после того, как Нонна выгнала отца Нади, Шурку Фролова, Василий повадился к ней в медпункт. Райка Саранцева как-то пошла туда давление измерить и зашла в кабинет, не постучавшись. «А они там с Васькой милуются, — трепалась потом она. — Я-то думаю: что это у нашей Нонны последнее время халат помятый. Раньше, бывало, такой аккуратисткой держалась…»

      Василию в ту пору было двадцать два года. Он недавно пришел из армии и жизни толком не видел. Когда разговоры достигли ушей их матери — это случилось в тот же день к вечеру, — она обозвала сына «кобелем» и даже дала подзатыльник. Василий кричал, что женится на Нонне, хоть она и старше его на целых двенадцать лет, что они любят друг друга и не позволят поломать им жизнь.

    Мать выслушала его молча. Уже в сумерках покрыла голову клетчатой шалью, которую доставала из сундука по праздникам, и вышла на улицу через заднюю калитку, хотя сама ругалась, если они ходили через бахчу. Плетнев видел, как она заходила во двор к Боголюбским, отмахиваясь веткой от их цепной собаки.

      На следующее утро Нонна пришла на работу закутанная по самые глаза белым платком. Та же Райка растрезвонила по станице, будто она видела, как Васька встретил Нонну вечером возле почты, а та отвернулась от него и прошмыгнула во двор к Борисовым. Еще Плетнев вспомнил, как потом просыпался по ночам от едкого дыма папиросы брата, видел в темноте ее дрожащий огонек, слышал сухое сдавленное покашливание. Днем они почти не виделись, каждый живя своей жизнью.

      Плетнев вспомнил и то, как пьяный Василий тряс у Боголюбских забор и швырял камнями в собаку, а когда на крыльцо вышла Сусанна Фоминична, обозвал ее «немецкой овчаркой» и грозился поджечь дом. Вскоре брат ушел из станицы и дал о себе знать уже под Новый год. В своем коротком письме он сообщал, что работает на стройке. Потом от него не было вестей целых три года. Как-то мать встретила в райцентре кума, и тот сказал, что Василий обосновался на хуторе Красная Глина, сошелся с многодетной вдовой и по страшному пьет.

     Через неделю — дело было под Пасху — мать положила в плетеную корзинку полсотни яиц, засыпала их семечками, чтобы не побились, прихватила шмат сала. До райцентра ее подвез на двуколке Яшка-почтарь, дальше добиралась на попутках. Вернулась на следующий день, под вечер, в проливной дождь. Плетнев видел в окно, как она спускалась от почты босая, чувяки лежали в пустой корзине. Он тогда болел свинкой и сидел целыми днями в жарко натопленной комнатушке за печкой, в который раз перечитывая «Князя Серебряного» Алексея Константиновича Толстого. Едва прояснилось, как к ним прибежала соседка, Даниловна, крестная Василия, и мать стала рассказывать ей вполголоса о своей поездке. До Плетнева долетали отдельные фразы: «Вот уж угораздило Ваську…  Оба не просыхают…» А Даниловна за каждым словом вставляла свое: «Батюшки родимые».

      Потом Василия видели на кирпичном заводе, в винсовхозе «Журавский». В станице он объявился, когда Плетнев сдавал выпускные экзамены. Мать доила на берегу корову, и Василий как будто бы обрадовался, что не застал ее дома. Сказал, что его подбросил Витька Купцов, шофер сельпо, с которым он и назад собирается, как только тот разгрузит на пекарне муку. «Ты, это, у Боголюбских часто бываешь?» — как бы между прочим спросил брат. Плетнев помнит, что смешался от его вопроса, — вдруг кто-то подглядел, как они с Надей обнимались в Терновой балке, — промямлил что-то невразумительное. «Ты им привет от меня передай. И Наде, и… матери ее. Слышь, обязательно передай. А нашей мамке скажи: не хуже других живу. И пью не больше других. А с чего пью — не ее ума дело. Горюю, родить меня опоздали: в войну от меня бы больше проку вышло. А так… — Он безнадежно махнул рукой. — Ну, бывай здоров, брательник».

      Он сбежал с крыльца и, не оглядываясь, зашагал в сторону пекарни.

    Мать пришла минут через двадцать. Поставила ведро с молоком на порожке и как была, в галошах на босую ногу, побежала к станичной пекарне. Витька Купцов с белыми от мучной пыли бровями и волосами сказал, что Василий минут десять как уехал с Яшкой-почтарем. «Все равно я их еще до родников обгоню, — сказал Витька. — Они оба выпивши, а Меланья, едва почует спиртной дух, тащится как дохлая, хоть ты ее убей. Подлая кобыла».

    Было время, когда Плетнев стыдился брата. Боялся, что тот найдет его в Москве, начнет беспокоить просьбами. Но Василий прислал всего два письма, оба на адрес Центрального Телевидения. Это случилось вскоре после показа короткометражки по сценарию Плетнева на антиалкогольную тему. Уже тогда он обращался к нему на «вы» и по имени-отчеству. В первом просил прислать «один пар кальсон, пусть которые с дырками, только бы теплые». Во втором сообщал, что отсидел три года за то, что стрелял в бывшую полюбовницу из двустволки, но «теперича на воле и чувствую себя нормально».

     Плетнев сидел возле окна, не зажигая света, и думал о том, что нет у него родни ближе, чем Василий. Есть, конечно, дочка, которую он любит до безумия. Но Светка — их с Ариадной будущее, с Василием же у них общее прошлое, общая память о рано умершем отце, о голодном послевоенном детстве, о самоотверженной материнской любви.

    «Помочь нужно брату. В Москве есть отличные специалисты, да и лекарств от этого дела много изобрели, — думал Плетнев. — Говорят, Гришка Суханов три года капли в рот не берет, а Шидловский даже на банкетах минералку дует. Может, и Василия еще не поздно от этого дела отвадить…»

      Последнее время Плетнев вроде бы и думать забыл, что у него есть брат. Ну да, пять лет не виделись - с тех пор, как похоронили мать. Она между ними что-то вроде связующей цепочки была. А теперь и эта цепочка порвалась. Он по уши в свою работу ушел — обсуждения, худсоветы, съемки, тяжелая поденка за письменным столом, когда тебя со всех сторон поджимают безжалостные сроки кинопроизводства. Ну и, конечно же, семья. А брат есть брат. И болит за него душа. Как еще, оказывается, болит…

      В станице поговаривали, будто Нонна, после того, как Василий ушел из станицы, от ребенка избавилась, хоть уже была на пятом месяце. Но это опять-таки Райкина информация. И откуда этой Райке все на свете известно? Вроде бы приехала она уже в сумерках с огорода и все никак лодку не могла примкнуть — песка в замок набилось, — а тут голоса…

      — Слышу, Сусанна Фоминична уговаривает сестру на это дело решиться. Вроде как по-доброму уговаривает, ласковыми словами, а у самой голос строгий. Учительница она и в жизни учительница, — добавила от себя Раиса. — Они на Кизилиной лодке сидели, а я со стороны вербняка пристала, меня туда течением снесло. Нонка заплакала. «Дай хоть этого ребеночка сама выращу, — говорит. — Не губи душу». Тут буксир проклятый зашлепал из-за острова, и радио на нем орет… Оно, конечно, Надежду бабка растила — Нонке тогда не до дитя было. Пока с Шуркой жила, по пять раз на день дрались и мирились.

      Если Раиса не врет, уговорила, выходит, Сусанна Фоминична сестру. Может, пожалела — знала по себе, как косо  смотрят  на мать-одиночку, а, может, побоялась, что младенец потеснит из бабкиного сердца господствовавшую там безраздельно Лизу.

     Брат сказал: пустая жизнь, а тут на целую киноповесть. Выходит, недаром он сюда приехал. Все-таки современность современностью, а он предпочитает вечные темы. Кто сказал, что они несовременны? Кстати, сделать современным можно любой сценарий, но это уже его забота.

      «Если наш герой приезжает в родную станицу на «ракете», то уезжать он должен на том допотопном буксире с пеленками и ползунками на палубе. Из-за густого тумана все «ракеты» стоят на приколе, а буксир медленно, но верно увозит моего героя, полного незабываемых впечатлений, домой…»

      Плетнев зажег свет, вытащил из портфеля стопку бумаги. Кажется, вырисовывается. Рамка для сюжета  есть. И это уже кое-что.

      В комнате было душно, и он распахнул настежь окно, хоть Даниловна, славная заботливая Даниловна, его крестная мать, предупреждала, что «комарей нынешний год, как никогда».

     Тишина вокруг…  Листик на дереве не шелохнется. А ночь-то, ночь — словно вся пронзенная звездным светом, полная благоуханья цветов и трав. Даже богатыми средствами современного кино не передать ее благодатную расслабляющую красоту.

      Плетнев погасил свет, так и не притронувшись к бумаге. Долго сидел у окна, отпугивая комаров дымом сигареты. В кусте смородины возле забора строчила цикада, деловито сновали своими таинственными тропками ежи, едва слышно шурша травой. Он поискал глазами дом Боголюбских: там светилось всего одно окно. Кажется, в комнате Лизы, но он мог и перепутать.

     Плетнев загасил окурок и забрался под простыню. Здесь все пахнет степью: родниковая вода, вафельное полотенце, которое повесила возле умывальника заботливая Даниловна, сам воздух…  Или ему так кажется? Потому, что всего в нескольких метрах от него начинается бескрайняя и безбрежная степь, плещущая волнами сладких и горьких, пышных и совсем неприметных трав…

      Он внезапно проснулся от какого-то чужеродного звука, который остался в том темном пространстве, куда отступил его сон. Здесь, в летней ночи, вздымался до самого неба собачий хор. Громкий женский вопль «Убили!» раскатился эхом над рекой. В соседнем дворе тревожно загоготали гуси.

      Какое-то время он лежал с закрытыми глазами.

      — Михаил Васильич! Проснитесь же, проснитесь! — услышал он срывающийся на плач женский голос. Кто-то сильно тряс его за плечо.

     Он не сразу сообразил, в чем дело. В ярком свете лампочки в изголовье кровати увидел расплывчатое красное пятно, похожее на огромный мак,  и подумал, что оно из его недавнего сна.

      — Вставайте же! — настаивал голос. — Нужно в больницу ехать! Срочно!

     Пока Плетнев натягивал штаны и рубашку, спросонья с трудом находя рукава, Нонна стояла над ним, нервно теребя ворот своей красной блузки.

     — В Сусанну стреляли! В окно, представляете? — рассказывала она, когда он уже выезжал со двора на улицу, стараясь не раздавить снующих прямо под колесами ежей. — Я уже у себя свет погасила, как, слышу, выстрел бацнул совсем рядом, потом стекло зазвенело. Я подумала сперва, что это в подполе баллон с огурцами разорвало. Как вдруг слышу, кто-то ломится сквозь сирень, а Волчок от злости с цепи срывается. И вроде бы как порохом запахло. Я в залу выскочила, а там уже Лизка, тоже в ночной рубашке. У Сусанны свет горел. Мы дверь открыли, а она на полу сидит, грудь руками обхватила. И молчит…  Хоть бы застонала, что ли. Господи, что же теперь будет? — Нонна всхлипнула. — Крови-то целая лужа. Она рук от груди не отымает, а сама белее мела. Мы с Лизой на кровать ее положили. Господи, вот беда-то…

      — Кто же мог в нее стрелять? Нет, это абракадабра какая-то. Из чего стреляли?

      — Небось, из охотничьего ружья. У нас в станице много охотников…

    ...Сусанну Фоминичну перенесли на одеяле в машину. Она лежала с закрытыми глазами, крепко прижав к груди руки. Плетнев несколько раз встретился со взглядом Лизы. Ее глаза показались ему бездонными. Но страха в них не было.

                                                               

      Хирург районной больницы вышел в коридор, вытирая полотенцем руки.

      — Порядок, Фоминична, — сказал он бодрым голосом. — Семь дробин извлек. Да это ерундовина. Под кожей сидели. А вот  пуля, которая ключицу перебила, не нашлась. Дома поищи. Милиции она потребуется. Ничего, срастется ключица. Ты как, останешься возле нее на ночь?

      — Мне утром на работу. Нет, нельзя мне остаться, — решительно отказалась Нонна.

    — Да в вашей Дорофеевке все на подбор богатыри. Для них медпункт скорее клубом служит, так сказать, источником местной информации. Думаю, ты можешь спокойно сделать себе выходной. Тем более,  причина вполне уважительная.

      — Нет, Петр Степанович, спасибо вам. Я лучше завтра к Сусанне забегу.

      — Дело хозяйское. Елизавете Васильевне скажи: все будет в полном порядке. Только придется Сусанне Фоминичне у нас недельки две погостить. А вы в милицию заявили? —  почему-то спросил хирург у Плетнева.

       —  Нет еще.

      — Да толку с них… Вон, мою моторку уже вторую неделю разыскивают. Ладно, езжайте домой. Я сам скажу начальнику милиции, а уж заявление завтра напишешь, — сказал он Нонне. — Спокойной ночи.

      К станице они подъезжали на рассвете. На повороте из-за Ковыльного бугра брызнула малиновая заря, растеклась по серебрящейся легкой рябью реке, полыхнула по темным окнам спящих домов.

    «Василий хотел на рассвете на шлях выйти, — вспомнил Плетнев. — Что-то не попался он нам по дороге. Может, проспал?..»

      Внезапно его полоснула страшная мысль: а что если в Сусанну Фоминичну стрелял Василий? На какое-то время он разжал лежавшие на руле руки, и машина, вильнув, подпрыгнула на ухабе. Но разве можно подозревать человека в преступлении по той только причине, что несколько лет назад он совершил нечто подобное?..

      — Брат был у вас. Он не сказал, куда потом собирался? — вдруг спросила Нонна.

      — Я его ночевать оставлял. Отказался. Кого-то проведать хотел.

      — Вы меня к дому не везите — я проулком спущусь. — Она попыталась улыбнуться ему. — Здесь и слезу.

     Плетнев видел, как Нонна спускалась к дому проулком. Не сразу открыла свою калитку: постояла с полминуты, как бы собираясь с духом, потом быстро нырнула под купы буйно разросшихся деревьев.

     «Загадочный человек брат Василий. Я по сей день не знаю, чем он живет и дышит, — размышлял Плетнев. — Он и в детстве скрытностью отличался, а теперь меня окончательно в чужаки записал. Как жаль, что я не смог оставить его на ночь. Вспомнили бы мать, детство… Я же сунул ему четвертной — и с концами…»

 

 

 

                                                        

     

      Лиза сидела за столиком под старой раскидистой вишней. Плетнев хорошо помнил это могучее дерево, со ствола которого по весне свисали темно янтарные сосульки древесного клея, которым он так любил лакомиться в детстве. Она резала яблоки и аккуратно раскладывала  на железной крыше погреба. Плетнев молча сел напротив, так же молча положил перед ней сборник своих киноповестей с его фотографией на обложке. И только тогда спохватился, что выбрал для этого не совсем подходящий момент.

      Лиза посмотрела на него благодарно.

      — Не могу сидеть сложа руки. Может, вы… нет, конечно, ты хочешь с Нонной поговорить? Она на работе.

      — Мы за ночь с ней наговорились. А с тобой еще и двух слов сказать не успели. Скажи мне, Лиза, это правда, что у Нонны должен был быть ребенок от Василия?

     Лиза нагнулась к корзинке за яблоком, и Плетнев не видел выражения ее лица. Когда она распрямилась, ее лицо было спокойным, даже бесстрастным.

    — Правда. Мама уговорила Нонну избавиться от ребенка. Бабушка против была. Она до самой смерти жалела, что не настояла на своем. А ты только сейчас об этом узнал?

     — Я и раньше слышал, но как-то не придавал значения. Теперь стал прокручивать в голове жизнь брата, и жалко мне его стало. Тревожно за него. Неприкаянный он человек, как погляжу. Похоже, он любил Нонну по-настоящему, а их разлучили. Правда, с тех пор много воды утекло.

      — Время здесь не причем.

      — Думаешь, они с Нонной любят друг друга до сих пор?

     Лиза бросила ножик в корзинку с яблоками, вытерла руки тряпкой. Она смотрела на Плетнева  растерянно и с удивлением.

      — Не знаю. Но, думаю, что да. Они встречаются.

      — Выходит, верно говорят, будто старая любовь не ржавеет?

      И снова Плетнев почувствовал на себе все тот же удивленный и растерянный взгляд Лизы.

   — Кто же все-таки мог стрелять в Сусанну Фоминичну? Насколько мне известно, ее все в станице уважают, даже побаиваются. Не обижайся, Лиза, но мне кажется, она… горда, слишком горда.

      — Знаю.

      — Кстати, хирург сказал, пуля должна быть где-то в комнате. Вы не нашли ее?

      — Мы ее не искали.

      

bottom of page