Сулин остановил его руку своей рукой:
– Я не райвоенком.
В это время Пират, спавший под кустом, подсунув морду под лапу, сам, не дожидаясь окрика хозяина, забеспокоился. Вздернув обрубленные хрящи ушей, он вскочил, обежал вокруг сторожки и, повиливая хвостом, вернулся на свое место.
Сулин, прислушиваясь, посмотрел на Демина.
– Никак, кто шумнул?
Демин улыбнулся.
– Это он инструкцию соблюдает. – Он взглянул на солнце. – Но, между прочим, скоро мне Любава должна обед принести.
– Заботливая у тебя жена! – похвалил Сулин.
Демин погладил пальцем один и другой ус.
– По взаимности.
Во второй раз за все это время Сулин сам налил себе вина из бутыли, но отпил только половину и отодвинул кружку в сторону. Из почти исчезнувшего вороха сибирька он выбрал последние, еще пригодные, прутья и, замолчав, не поднимая глаз, сосредоточенно занялся ими, связывая последний веник.
Затянувшееся молчание прервал Демин.
– Ну, и тогда же его расстреляли, Андрея? – спросил он у Сулина.
– Нет, позже, – не поднимая головы, неохотно ответил Сулин. – В горах Норвегии. Туда исключительно отправляли штрафных всех наций. Специально построили большой лагерь в самой середке гор. Мы его между собой так лагерем смерти и называли. Оттуда не возвращались. Были там, кроме наших русских, поляки, сербы, французы и арестованные немецкие коммунисты. Интернационал. Сперва прорубали и мостили в горах дорогу, а потом стали возить по ней корабельный лес на станцию. Сосны в норвежских горах растут неподобной вышины и прямые, как свечки. Есть и кедры. Мы орешками с них – махонькие такие семечки – голод замаривали. По этой же дороге гоняли и на расстрел, там на двадцать восьмом километре сверток был. Если колонну прогнали мимо этого километра, значит, еще живем, а если остановили – все! И убежать оттуда невозможно было – горы. А кто все же пробовал, все равно не мог уйти от собак: на месте рвали. Так их, значит, обучили в Мюнхене, в специальной школе. Так у одного ротенфюрера Карла черная овчарка была с годовалого телка, с зелеными глазами. Не чистая овчарка, а помесь с бульдогом, переродок. Кто из пленных упадет от голода или под бревном, она сейчас же сигает на него и клыками за горло. За самую трубку. А хозяин подзовет ее после этого и даст глудочку рафинаду. Сам тоже здоровущий был, пудов на семь, и круглолицый, как месяц, а глаза голубые-голубые. Такие, знаете, добрые, хорошие глаза... Да, если партию останавливали у этого проклятого километра, то это уже конец. Конечно, рано или поздно каждому на этом двадцать восьмом километре назначен был поворот, но все же каждый и надеялся, что как-нибудь дотянет до конца войны. Я же, например, дотянул, а он...
Рывком Сулин взял свою кружку и опрокинул остаток вина себе в рот, а Михайлов в это время обернулся: ему показалось, что за спиной у него хрустнула ветка. Он обернулся, рассеянно заглядывая за угол сторожки, возле которой сидел, и невольно вздрогнул.
Любава Демина стояла за сторожкой, плотно прижавшись спиной к стене, и тоже слушала Сулина с расширившимися на бледном лице глазами. Через одну руку у нее была перекинута круглая корзинка, в которой она принесла мужу в сад харчи, а другую руку она плотно прижала к кофточке на груди.
Михайлов уже хотел поставить Демина в известность, что жена принесла ему обед, но Любава прижала палец к губам, призывая его к молчанию. Взгляд ее был так умоляющ, что он, внутренне недоумевая, не решился отказать ей. Вероятно, были у нее какие-то основания не открывать теперь своего присутствия мужу. И все время, пока заканчивал свой рассказ Сулин, нехорошее чувство раздвоенности испытывал Михайлов, зная о том, что есть и еще слушатель, в то время как об этом не подозревали остальные. Правда, знал еще Пират, но он спокойно лежал на своем месте, положив умную морду на вытянутые широкие лапы, и лишь изредка, поглядывая за угол сторожки, начинал постукивать хвостом по земле.
– Под вечер гнали нас, две партии, одну за другой, с лесоучастка в лагерь, – не выпуская порожнюю кружку из руки и невидяще глядя прямо перед собой, продолжал Сулин. – Андрей шел в первой колонне, а я во второй. Туман. Идем как слепые. Там эта пакость в горах каждый день. Слышим, впереди нас какая-то задержка, затор, и нас по шоссе по одной стороне гонят. Оказывается, передняя колонна остановилась. Я глянул сбоку от шоссе и вижу: на белом столбе большая черная цифра «28». Прогоняют нас мимо товарищей, а ротенфюрер Карл стоит с собакой и приказывает им разуваться. «Там, кричит, и разутых принимают!» Тут нас прикладами погнали бегом по дороге...
Кончил рассказывать Сулин, и последний веник был готов. Вся земля вокруг светилась серебряными лепестками.
Михайлов поднялся, чтобы уйти, но Сулин движением руки остановил его.
– Но, между прочим, все мне как-то не верится, что они его могли убить. И знаю, что с двадцать восьмого километра живым никто не вертался, но как-то не подходит к нему это слово «мертвый». Может быть, потому, что своими глазами я так и не видел, как его расстреляли. Какой-то он не такой, чтобы его могла смерть достать, сколько раз он уже от нее уходил, неужто на этот раз промахнулся?
– От нее не уйдешь, – заметил Демин.
Сулин оставил его слова без внимания.
– Слух потом был, что четверо из той колонны рискнули все же в тот вечер бежать. Все равно было пропадать. Бросились на две стороны от шоссе, троих тут же и пристрелили, а четвертому будто удалось до фиорда достигнуть – это такие заливчики на берегу моря. Ночью сижу у себя в сторожке и мечтаю, что этот четвертый и есть Андрей. Кому же еще другому было бежать? Ночь была темная, если он успел до фиорда достигнуть, там рыбацкие лодки стоят, очень просто отвязать одну и переплыть через пролив в Данию. Дома он, бывало, в самую страшную бурю баркас на тот берег перегонял, особенно когда Дарья рубила там с бригадой чакан, лозы связывать. А днем иду по саду, и вздумается: сейчас за спиной услышу голос: «Мосье Поль». Оглянусь, а он стоит, одежда на нем нерусская, на голове шляпа, а в руке чемоданчик. Чего только не втемяшится в голову человеку, когда он целый день один со своими думками! Нет, с двадцать восьмого километра еще ни один не вернулся!..
И Сулин смущенно опустил глаза, будто он в чем-то провинился. Знойную тишину спугнул голос Демина:
– Его и жена перестала ждать, а ты все дожидаешься.
Михайлов резко повернул к нему голову, он уже не мог оставаться только слушателем. Но Сулин его опередил.
– За что ты на нее так злуешь, Стефан? – сурово спросил он у Демина.
Если Демин и смутился и кожа у него на скулах слегка пожелтела, то совсем ненадолго, всего лишь на полминуты.
– Я к тому, что если он и живой, то, может, самое лучшее для него – не ворочаться.
Сулин быстро спросил:
– Почему?
Демин посмотрел на него и на Михайлова, сглотнул комок слюны.
– Независимо. По причине будущего отношения. Начнутся расспросы-допросы. И, может, еще придется ему потом по гроб жизни на Колыме золото мыть.
Скорее всего, Стефан Демин тут же и пожалел, что не сумел себя вовремя остановить, ущипнуть за руку. Теперь уже все лицо его, обтянутое желтовато-смуглой кожей, побелело, а седельце носа заблестело испариной. Но и сказанного было не вернуть.
С величавой задумчивостью Павел Васильевич Сулин посмотрел на него своими тусклыми, как слюда, глазами.
– Все равно, кроме дома некуда ему больше идти. Каждый ручей бежит к своей речке. И не такому, как Андрей, Колымы бояться. Ну, а если по ошибке и послали бы золото мыть, все равно на родине. Потом разберутся. А, может, есть другая дорога? Ты ее, Стефан, знаешь?
На этот вопрос Демину помешал ответить Пират. Все время спокойно лежал он у ног хозяина, положив на лапы черную морду с подрубленными ушами, а тут вдруг затрепетал ими, вскочил и серой тенью ринулся в верхний угол сада. За ним, подхватив ружье и как-то весь избочившись, бросился Демин на одних носках, легкой и мягкой побежкой. Суглинистая пыль вспорхнула из-под его ног.
Потом в углу сада загремели один за другим выстрелы, подхваченные эхом и отраженные водой.
– Пират! Пи-и-рат!.. – донесся яростный, задыхающийся крик Демина.
Должно быть, он гонялся за ребятишками. Сулин взглянул на Михайлова. Михайлов взглянул на Сулина. Они молча поднялись с земли и расстались.
Никто не видел, как вскоре после этого из сада, из зеленых, отягощенных дымчатыми гроздьями кустов, вышла на дорогу женщина с круглой плетеной корзиной на согнутой руке. В таких корзинках обычно здесь жены носили мужьям в бригады харчишки. Но почему же у этой женщины расплескивалось из непочатого кувшина и проливалось в корзину молоко? Отказался сегодня от обеда ее муж, что ли? И она совсем не замечала, как молоко сквозь плетеное дно корзинки белой росой кропило дорогу. Как чем-то неописуемо взволнованная, она все быстрее шла по дороге к хутору и вскоре уже не шла, а бежала. Платок сбился у нее с головы на шею, и концы его трепетали у нее за плечами.
Елена Владимировна встретила Михайлова в коридоре у лестницы в мезонин и по его лицу увидела, что произошло что-то непоправимое. Она посторонилась, ни о чем не спрашивая и пропуская его наверх.
...Еще никогда не казался Михайлову таким крутым и невыносимо тяжелым этот подъем – всего одиннадцать ступенек деревянной лестницы. И какой же он грузный, этот до предела высохший в загоне колючей проволоки человек, как давит, гнет книзу его тягостная ноша!
В конце концов он поднял ее на эту последнюю вершину, с которой с такой ясной отчетливостью видны и Дон, и вся задонская даль, куда в этот предзакатный час долетает и женская песня из виноградных садов, из Дарьиной бригады. Ну да, и ее, Дарьи, голос можно угадать в грубовато-мягком созвучии других голосов – у кого же еще столько в голосе неизрасходованной силы и ласки? Если бы ты, Дарья, только знала, ты бы сейчас предназначала ее с песней не кому-нибудь другому, а ему, чтобы он вздрогнул веками и захотел привстать, услыхав твой голос! Но, похоже, что это не под силу теперь и твоей песне.
Вот когда не стало Андрея! Можно своими руками разрыть землю, вытащить человека из могилы и вынести его на себе на свет, но ведь все равно он уже не живой, мертвый.
...Смерть обычно старит людей, а вот Андрей лежал совсем молодой, гораздо моложе, чем в жизни. И это несмотря на то, что мягкой и светлой, как нити кукурузного рыльца, бородой покрылись в плену его подбородок и щеки, невозможно было представить, что может быть еще более худым человек даже в смерти. Но не это ли и сделало лицо Андрея таким совсем юным? Блеклый и синеватый пергамент кожи стал таким тонким и так обтянул все углы и впадины лица, что кость уже белела сквозь нее, как мрамор. И только там, где пергамент кожи совсем туго обтянул лицо, на углах скул белый мрамор казался чуть смуглее, как будто он слабо тлел под кожей. Но, может быть, это закатное солнце окутывало мертвое лицо красноватой дымкой?..
Но солнце сейчас садилось за правобережные бугры и никак не могло достать сюда, в окно, своими лучами. Если же это не оно, то чем же еще другим можно было объяснить этот едва видимый смуглый отблеск на скулах лица – не отблеск, а скорее тлеющий под мертвой кожей жар?
Михайлов становится на колени, прикладывает ухо к груди Андрея и слышит далекий-далекий гул, как будто где-то в глубочайшем подземелье идет поезд. Он движется медленно, с частыми остановками, и иногда остановка длится страшно долго. Кажется, что это и есть уже последняя. Но потом опять зарождается гул, и поезд возобновляет движение к далекой, едва светящейся впереди во мраке подземелья точке.
Да, это жизнь! Вот откуда и этот то отливающий, то опять приливающий к острым скулам сухой огонь, будто где-то глубоко под кожей тлеют, разгораясь и угасая, мерклые угли. Жив он, живой! Пусть воронье подождет слетаться клевать ему глаза под чужим закатным небом! Рано и оплакивать его, убирать это совсем еще молодое лицо васильками. Было бы похоже на предательство поверить, что он так сразу и согласился расстаться с жизнью, сам спрыгнул в яму.
Это правильно, что слово «мертвый» никак не подходит к нему. Разве тут же этот сторож не сказал, что четверо смертников рискнули бежать в тот вечер из колонны, спрыгнув с обочины горного шоссе, и троих из них здесь же убили, а четвертый... Он, сторож, твердо не знает, но тоже надеется, что спасся этот четвертый военнопленный.
Разумеется, скорее всего, мог благополучно уйти только наиболее опытный и сильный. Можно сказать, что судьба благоприятствовала ему, если он к тому же был еще молод и не окончательно утратил в плену запас былого здоровья.
Если не Андрею было решиться бежать в тот день в горах, то кому же еще другому? Обязательно сказалось и то, что это был уже не первый его побег из плена. Не для того он три раза под пулями уходил из лагерей, чтоб теперь, в четвертый раз, подойти к краю могилы и добровольно в нее спрыгнуть.
Он просто не мог не оказаться среди этих четверых человек. И если из них посчастливилось уйти только одному, а троих тут же застрелила охрана на обочине шоссе, все равно это была смерть не в глухой яме, вырытой своими руками.
На первых порах ему помог туман и то, что охранники в горячке бросились за теми тремя, которые попрыгали с откоса шоссе направо. Должно пройти время, прежде чем они спохватятся, сосчитают пленных и вернутся с ищейками назад, в поисках следов, оставленных Андреем.
Благословенны вы, туманы, выпадающие в горах Норвегии в это время года и превращающие день в непроницаемое подобие ночи! В двух шагах теряется человек, и торопливый звук его шагов тут же и глохнет, как в вате.
Мозжит... Серое сеево оседает на гранитные камни, на горный альпийский мох мельчайшей пыльцой, скользкой, как плесень. До этого жил Андрей в степи, там, куда ни шагни, ровно. Не знал, что потребуется ему и скакать с камня на камень. Руки и ноги часто срываются, цепляясь за шероховатый гранит, и что-то быстро захлебывается сердце, как мотор под непосильной нагрузкой. Хорошо еще, что можно напиться из выбоины в гранитной плите, куда капля по капле набежала влага, сочащаяся с гор, сверху.
Ему бы ни за что не сориентироваться в чужих горах, если бы в зеркале его глаз не отражалось и не отпечатывалось все-все, когда их колонну гоняли день за днем по шоссе на рубку сосен. Не случайно он и выбрал себе этот путь, хотя с ним и не согласились его товарищи – те трое, что бросились от шоссе вправо. Этим путем он обязательно должен был выйти к руслу потока, который стекает из седловин в горах, с ледника, к фиорду. И потом нужно только строго придерживаться русла потока. Если на фиорде не удастся набрести на сговорчивого хозяина рыбацкой шхуны, который согласится перевезти через пролив, то ничего другого не останется, как украсть лодку. А за проливом – Дания, материк, там можно будет опять нырнуть на платформы под брезент и теперь уже не забываться и не спешить чувствовать себя на чужой земле, как дома.
Товарищи Андрея отказались от этого пути и предпочли ему свой: все время сухопутьем – в Швецию. Кто знает, может быть, потом Андрей и увидится с кем-нибудь из них и дополнительно узнает, как им удалось уйти от погони.
Но тут же ему приходится и отказаться от этой надежды. За его спиной, по ту сторону шоссе, вдруг сразу прекратилась, оборвалась беспорядочная стрельба, и зловещая тишина повисла над горами. Можно наверняка сказать, что это должно означать. Слышно, как там весело взлаивают собаки, как всегда, когда они возвращаются с удачной охоты. Но это также означает, что сейчас они возвратятся и займутся поисками четвертого.
Необходимо идти быстрее. За это время Андрей углубился в горы километра на три, на четыре. Идет он правильно. Отдаленный звук потока, жужжащего в ущелье, как рой пчел или ос, приблизился, превратился в гул. За ним неотступно катился в горах другой – эхо. Туман... От собак он не может спасти. Сейчас по их виноватому, жалобному тявканью и по окрикам охранников можно догадаться, что они еще мечутся из стороны в сторону вдоль шоссе в поисках следа, но это не будет продолжаться особенно долго. Постепенно они станут все дальше и дальше отбегать от колонны, расширяя круги, и в конце концов обязательно дойдут и до места, где Андрей повернул от шоссе в горы.
Но если даже им сегодня и не поможет этот их прием, рано или поздно их должна будет навести на след кровь, оставляемая на камнях в горах израненными ногами Андрея. Когда ротенфюрер Карл сказал, что там принимают и разутых, он не знал, что Андрею еще предстоит совершить этот путь по горному бездорожью. В сером сумраке нога слепо нащупывает тропу, натыкается на острый излом. На ступне, на щиколотке остается ссадина, порез, а на граните – пятна крови и багровая роса мельчайших крапин. И из самого маленького пореза, из царапины, оказывается, может выбежать много крови, и главное – ее ни чем не остановишь. Прежде стоило лишь послюнить ссадину и заклеить ее листком. Но на этих камнях только и растет ржавый мох, а повыше, в складках гор, – сосны и кедры.
Как и всегда в таких случаях, эсэсовцы уложили сейчас всех пленных вниз лицом на шоссе, и кто пошевелится, тот и останется потом лежать с дырой в затылке. Товарищи Андрея лежат сейчас грудью на мокрой булыжной груди шоссе и тоже по тявканью собак, по окрикам охранников силятся определить, далеко ли он уже успел уйти от погони. И вдруг тявканье прекратилось.
Так и есть, теперь они молча идут по следу! Вот когда началась охота. С этой минуты, кроме однообразной, угрожающей песни потока в горах, – ни звука.
С котелка бурачного варева быстро не побежишь, перескакивая с камня на камень. И с этим серым месивом – с туманом – можно мириться до поры, пока он еще скрывает тебя от погони. Его нужно разгребать руками. Почему такие вязкие, непроницаемо густые выпадают в горах Норвегии туманы?
Он возвращается по своим следам назад и круто берет влево, выходя к руслу потока. Вскоре за его спиной пробежали мимо собаки, и вот уже они опять виновато, жалобно заскулили.
Тем временем он вышел к потоку и пошел вниз, вдоль его русла. Нет, он забрел в воду и идет по воде к фиорду. Пусть они думают, что он переправился через поток, и поищут его на той стороне ущелья.
Ему не под силу идти в этой быстрой и холодной, как лед, воде. Метров через пятьсот – шестьсот он вышел из нее на берег и сел на плоский камень спиной к другому камню. Ноги он свесил в воду: у него нет другого средства остановить кровь, хоть их и сжимает холодом, как тисками. И сейчас же окрасилась кровью вокруг его ног ноздревая белая пена потока.
Сперва он сидел на камне, привалившись к другому камню спиной, а потом стал медленно сползать по граниту как-то в сторону, боком. Надломилась на тонком стебле шеи голова, упала на плечо.
Ничего нет зловещее этой тишины в горах, отчеркнутой ревом потока. Разбуженный ею, Андрей вздрогнул, поднял голову. Ищейки смолкли. Значит, опять взяли след и выполняют свою работу.
И теперь, в третий раз, они вряд ли дадут обмануть себя какой-нибудь новой уловкой.
Да, время ему уже и подниматься с гранитной плиты, на которой так хорошо сидеть, привалившись к другому камню. Но тело не слушается, не хочет вставать и опять брести на израненных ногах, разгребая руками туман.
Андрей поднял голову и внимательно посмотрел на воду и дальше вниз, по бурному течению реки, раздвигающей горы. А что если?..
Собаки не лаяли, они нащупали след и теперь обеспокоены единственно тем, как бы опять не сбиться.
Уже отчетливо доносятся по ущелью и голоса проводников овчарок. «Форвертс, форвертс!» – понукает ищейку ближайший к Андрею голос. Ого, значит, сам ротенфюрер Карл принимает участие в погоне со своим псом-переродком.
В лагере у Андрея достаточно было времени убедиться в том, что обычно, натравливая собаку на дичь, ротенфюрер Карл никогда не запрещал ей воспользоваться трофеями своей охоты.
Они заходят снизу и – теперь уже почти под самым валуном, за которым сидит, свесив ноги в поток, Андрей. Слышно, как под ними осыпается каменное крошево. Скулит и повизгивает пес, учуявший дичь. «Форвертс!» – ласково поощряет его хозяин.
Почему бы и тебе, Андрей, не воспользоваться этой командой? Так вперед же, если тебя не устраивает компания этих двуногих и четвероногих зверей.
Из тумана у подножия гранитной глыбы, за которой укрылся Андрей, показывается длинная, с оскаленной пастью и свешенным набок языком голова, и вслед за ней другая – круглая, в глянцевом дождевике-капюшоне. Андрей встает. Весь остаток своих сил в руках и измученном теле он собирает в последнем усилии, чтобы обрушить на них гранитную глыбу, и ногами вперед соскальзывает в кипящую воду. Странно и согласно слившийся – звериный с человеческим – душераздирающий вопль тут же и глохнет в горах в грохоте потока.
Когда-то он рисковал переплывать перед хутором Дон прямо через коловерть у левобережного яра, где тонули хуторские быки и лошади. Один из всего хутора переплывал. На левом берегу его ждала Дарья. Они тогда еще не были женаты.
Но и связки мускулов не болтались тогда в мешочках дряблой кожи, как сухой желток. И Дон, даже в своих самых беспокойных местах, не может сравниться с этим горным потоком, который гудит в тесном ущелье, как в трубе, извиваясь к фиорду.
Главное – суметь обойти зазубрины гранитных обломков там, где они загромоздили русло и выступают из-под воды из клокочущей пены, как щуки. Чаще всего они поджидают целым стадом, и нужно успеть извернуться, чтобы проскользнуть между ними боком. Иногда Андрею это удается, а иногда зазубриной так и сдернет с плеча или с бедра лоскут кожи.
За стадом гранитных щук обычно скрывается порог – глубокая клокочущая яма, из которой ни за что не выбраться, если не успеть перемахнуть ее сверху. Ни секундой раньше, ни секундой позже суметь вскинуться над водой и, перелетев через яму, оказаться на другой стороне, как это делает форель – обитательница этих стремительных горных речек.
Но порогов много, а в запасе уже совсем не осталось сил, и все меньше повинуется изнуренное жалкое тело. Все дольше после нового броска через порог оно кувыркается по течению, как обломок бревна, прежде чем начинают выравниваться движения рук и ног и постепенно совпадать с бурным движением потока к фиорду.
Чем ближе к фиорду, тем торопливее горная река, как будто за ней тоже погоня.
Совсем изнемогло тело, последние силы ушли на неравную борьбу, и уже совсем редко показывается из воды голова, чтобы глотнуть воздуха. Но и ущелье раздвигается, уж не море ли это поблескивает внизу из-за сосен? Да, море.
Теперь еще только один и остается перед фиордом порог, последний. Но и самый большой. Это его шум надвигается на Андрея.
От погони ты ушел, а вот как теперь тебе выйти из этой сумасшедшей игры, из которой выходят живыми, пожалуй, одни рыбы?
Одна лишь темная рука слабо поднимается у перепада над водой, и вслед за этим невесомое, безжизненное тело в крутой стене воды начинает неудержимо соскальзывать внизу в пучину.
В этот миг при свете бурной, протестующей вспышки гаснущего сознания видит Андрей: Дарья в красном платье протянула с берега руки, чтобы выхватить его из клокочущей и затягивающей все глубже воронки под яром. Дашутка!..
Так и не узнал Андрей, выплеснул ли его поток или выловил из воды этот человек в зюйдвестке, который стоял над ним на коленях и всматривался в его лицо своими старческими голубыми глазами.
Андрей лежал на береговой гранитной плите, орошаемой мокрой пылью. Поток проносился мимо и впадал в фиорд.
Елена Владимировна напрасно беспокоилась весь остаток дня и с вечера оставила дверь из комнаты открытой в коридор, чтобы лучше слышать его шаги, когда он вставал и начинал ходить по мезонину.
Она лежала с открытыми глазами. Шаги наверху раздавались размеренные, четкие.
И спустился он сегодня из мезонина необычайно рано, легко и мягко сбежав с лестницы. Думая, что она спит, он тихо разделся и молча лег и уже через минуту уснул как убитый, не ворочаясь и не вздыхая.
А наутро, едва только открыв глаза, он посмотрел на нее веселым взглядом и, быстро спуская ноги с кровати, сказал:
– Молодец Андрей! В такой туман он все-таки переплыл через пролив на лодке и добрался до датского берега. Можно подумать, что он родился и вырос на море. Конечно, ему повезло, что в эту ночь не было ветра.
– Ты сумасшедший! – заметила Елена Владимировна.
Он охотно согласился:
– Конечно. Я сам иногда думаю. И даже могу изобразить. – Он растрепал рукой волосы и сделал жуткие глаза. Но тут же взгляд их стал озабоченным, и широкие черные брови завязались в узел. Некоторое время он так сидел с ногами, свешенными с кровати на пол, взгляд его блуждал где-то за окном, за серыми от полыни буграми. – Но на датском берегу, – сказал он, – ему счастье изменило. Надо же было ему с первых шагов напороться на коллаборациониста. Старичок в зюйдвестке и в рыбацкой робе удил рыбу. Он обещал приютить Андрея у себя в поселке и привел прямо в... береговую комендатуру. На этот раз обманула Андрея зюйдвестка и роба, а на руки старика он позабыл взглянуть. Если бы взглянул, он обязательно обратил бы внимание, что у этого рыбака руки были белые и мягкие. Но это ничего.
Елена Владимировна с удивлением взглянула на Михайлова, потому что он при этом неожиданно засмеялся. Что же хорошего в том, что Андрей опять попал в их лапы?
– Нет, того, что ты думаешь, – отвечая на ее молчаливый вопрос, сказал Михайлов, – уже не могло случиться. Обратно в лагерь смерти его вряд ли должны были отправить. Ты забываешь, что это было уже не в сорок первом году и даже не в сорок третьем. К этому времени их машинка-автомат уже совсем разболталась, и от ее хваленой налаженности не осталось и следа. Датские гаулейтеры меньше всего заботились о том, как бы вернуть беглого военнопленного обратно в Норвегию: они уже думали, как бы их самих не забыли в Дании. Самое вероятное, они сунули Андрея в какой-нибудь свой лагерь или же эшелон с пленными, отправляющийся в глубь дойчланда. А там у него было время подумать. Успокойся, твой Андрей родился в сорочке.
Сейчас он улыбался и говорил ей «твой Андрей», а еще вчера проволочил мимо нее ноги с мрачным огнем в глазах. Она уже вся изболелась за него и сама стала больная. Когда все это кончится?!
– Ну, я пошел, – сказал он, хватаясь за шляпу.
– Куда?
– К Дарье в бригаду. Сто лет там не был.
Близко осень. Медленной водой, омывающей хуторское крутобережье, унесло и последний месяц лета – август.
То, что осень близко, можно прочитать не только в желтеющей раньше других листве тополей и на желтых развернутых ладонях сжатого за буграми поля. Гулкая россыпь звуков, взлетающих над водой, возвещает о ее приходе.
Как весной охаживали хозяйские молотки борта и днища лодок, опрокинутых на берегу, так и теперь охаживают бока и днища винных бочек. Под прощальными лучами яркого сентябрьского тепла на осевших в землю сохах доспевают в садах гроздья винограда. Скоро под прессами зашипит сок, и кисло-сладкий бражной аромат опять будет хватать за ноздри.
Но и сейчас уже, прислушиваясь к разнобойному разговору молотков с бочками, отвечающими им радостными вздохами, почти безошибочно можно узнать, кто и какой надеется взять урожай со своих кустов и получить на трудодни и сколько собирается выпить вина за долгую зиму.
В хуторе слышат, как под навесом во дворе у Стефана Демина одна, другая, а потом и третья бочка стонут пустопорожним басом, как эхо в задонском лесу. И люди с интересом поглядывают на деминский садок – восемь кустов, посаженных на яру перед окнами дома. Не с них ли надеется Стефан заполнить все бочки? Дарья Сошникова проходит мимо по переулку в сады и, заглядывая через плетень к Демину во двор, интересуется:
– Ты, зятек, не бондарем решил заделаться? – И так как зятек, не поднимая головы, продолжает кружиться у бочки, она по-родственному сокрушается: – Нет, тебе, Стефан, со всех восьми кустов в эти три бочки никак вино не поместить. Придется еще две или три штуки склепать.
И она продолжает свой путь под заметно участившуюся дробь деминского молотка. Он теперь уже не стучит, а стреляет, как крупнокалиберный пулемет: оглушительно, зло и тяжко.
Дарья спускается по переулку на дорогу к садам, и можно поклясться, что на лице у нее – в приподнявшихся бровях, в серых веселых глазах и в складке губ – загадочная затаилась улыбка.
И еще один состоялся у них разговор. Столкнулись они все на той же тропинке, натоптанной под яром женщинами из хутора в сады.
Дарья шла рядом с агрономом Кольцовым из садов в новом кремовом платье, засеянном крупным синим горошком, в чувяках на босу ногу, приспустив на плечо бязевую косынку и чему-то смеясь, поворачивая голову к своему спутнику, который придерживал на ходу рукой велосипед. Отлучавшийся на обед Демин возвращался к себе в сторожку с плетеной пустой кошелкой, со свернутым в ней мешком и резаком, которым косят траву коровам и козам.
Встретив сощуренный, понимающий взгляд зятя, Дарья тоже сощурилась и, не спуская с его кошелки взгляда, не сторонясь на стежке, заставила его обойти ее сбоку.
– Иван Степанович, я тебя догоню, – приостанавливаясь на стежке, сказала она Кольцову и, оборачиваясь к Демину, совсем другим голосом окликнула: – Обожди, Стефан!
Он тоже остановился вполоборота, ничего доброго не ожидая от этой встречи. Агроном Кольцов удалялся от них по стежке, придерживая рукой велосипед с привязанным к раме коричневым стареньким портфелем. Но Дарья, должно быть, нарочно, в надежде, что и он будет слышать ее слова, громко сказала Демину:
– Ну, вот что, Стефан, сейчас же, как придешь в сады, отгонишь свой баркас домой, и больше чтобы я его не видала. Пора! Хватит с тебя и того, что ты в этой кошелке переносил.
– Ты уже и нашу корову на паек хочешь посадить, – хмуро сказал Демин.
– Не крути, Стефан. Ты думаешь, только ты один здесь умный, а кругом все дурные, – повышая голос так, что и эти ее слова обязательно должен был слышать Кольцов, сказала Дарья. – Сверху ты, правда, кошелку травой притрусил, а что под ней? В ребятишек за одну кисточку солью стреляешь, а у самого под навесом в бочке уже играет. Еще и колхоз резать не начинал, а ты уже урожай собираешь. Придешь и отгонишь лодку! Я все сказала.
И, не удостаивая больше его своим вниманием, даже не заметив, что он приоткрыл рот, чтобы, видимо, еще что-то возразить на ее слова, она бросилась догонять ушедшего по тропинке Кольцова. Догнав, положила руку ему на плечо и, коротко оглянувшись на оставшегося позади на стежке Демина, что-то сказала. И до слуха Демина донеслось, как с ее заливчатым грудным смехом сплелся густой басистый смешок Кольцова.
В тот же день Демин отогнал свою лодку от садов к хутору и примкнул против своего дома на цепь рядом с другими лодками за притащенное кем-то на берег большое железное колесо от старой сеялки. Заглянув на минутку домой, он коротко спросил у Любавы:
– Дарья у тебя в гостях когда в последний раз была?
– Утром. Ей Андрюшка письмо из части прислал, и она приходила, мне читала, – испуганно ответила Любава.
По тону, каким ей был задан этот вопрос, она поняла, что у мужа появилась еще какая-то новая причина быть недовольным ее сестрой. За пятнадцать лет совместной жизни Любава не помнила случая, чтобы он разговаривал с ней так сурово.
– Это ты ей разболтала про бочки?
– Что ты, Стефан, я и не слыхала, как она в калитку вошла. Она сперва под навес заглянула, потом уже по приступкам поднялась.
По глазам жены Демин видел, что она не выгораживает себя. Ее бы сразу выдали правдивые, ни разу еще не солгавшие ему глаза, и он, смягчаясь, лишь бросил:
– Чтобы ее ноги больше здесь не было! Но, но!.. – тут же закричал он, увидев, как ее глаза наполняются слезами. И, не в силах видеть ее плачущих, страдальческих глаз, боясь отменить свое решение, быстро вышел, хлопнув дверью.
Из дому он прошел не в свой, а в смежный, рыбацкого колхоза, сад и попросил Сулина отдежурить завтра днем и за него. Ему давно уже нужно сходить в станицу Тереховскую, уплатить налоговому агенту страховку за дом, пока не начали набегать пени.
– Еще напенится больше самой страховки. А тебе, сосед, ничего не будет стоить приглянуть заодно и за моим садом. Главное, не забывай, что эта проклятая детва приспособилась подбираться к садам тернами, с горы. Там ее и встречай. Свою порцию патронов на этот день я тебе оставляю – пять штук: три с солью и два с мелкой дробью. И Пират в твоем распоряжении. Он твоего голоса слушается, знает.
Павел Васильевич Сулин, внимательно присмотревшись к кошелке Демина, увидел, что из нее, из-под мешка, выглядывает оплетенное горлышко знакомой трехлитровой бутыли, и решительно заявил:
– Отлучайся хоть на два дня, хоть в город, и будь спокоен. А патронов мне не надо, не оставляй. Куда мне их расходовать днем? Если же какой мальчонка и попасется возле куста, сорвет кисточку-две, не станем же я или ты шарахать по нем из-за этого дробью. И разве мы с тобой, Стефан, не такими же были? Я, сосед, на войне на всю жизнь насмотрелся, как фашисты стреляли и казнили наших детей. А это, Стефан, у тебя в четверти ладанное или сибирьковое?
– Пухляковское, – ответил Демин.
Здесь же, не откладывая, они и распили его в тени сторожки.
На другой день с утра Демина видели в Тереховской.
– Так вы же его в эту пору никогда дома не застанете, – придерживая рукой отягощенное ведрами коромысло, словоохотливо отвечала на какой-то его вопрос женщина. – Он сейчас по бригадам мотает, с велосипеда не слазит. Там и ночует.
Будь она понаблюдательней, она, пожалуй, заметила бы, что такой ответ не обескуражил Демина.
– Ну, так жена его будет дома...
– Таисия с Федюшкой должны быть дома, – согласилась женщина.
И, придерживая коромысло, она свободной рукой указала ему на угловой, наискось от колодца, кирпичный дом с зарешеченным, сплошь заплетенным листьями дикого вьющегося винограда летним коридором.
Черноглазый мальчик лет двенадцати-тринадцати вышел из дому, чтобы провести Демина мимо курчавого желтого пса, который с хрипом выкатился из-за летней кухни. Этот же мальчик и провожал Демина обратно до калитки, когда он что-то быстро, минут через десять, не больше, вышел из дому. Завернув за угол, Демин приподнял за козырек праздничную темно-зеленого цвета фуражку, вытер ладонью лысеющее темя и, покачав головой, сплюнул.
Потом он зашел на усадьбу тереховской МТС и нашел там знакомого шофера. Разговаривая, они раскурили по папироске из радушно протянутой Деминым не начатой пачки «Беломора». Знакомый Демину шофер отличался, между прочим, от своих товарищей-шоферов тем, что носил синие штаны с красными лампасами и закручивал бравые светло-коричневые усы концами кверху. Щеголеватый был парень, чего, кстати, нельзя было сказать о его ГАЗе с истерзанными крыльями и бортами. От ободранного до белой доски кузова отставали щепки. Как будто этому ГАЗу день и ночь приходилось совершать рейсы на линии фронта по самому переднему краю, под огнем вражеских орудий и минометов.
Если бы кто-нибудь и слышал, о чем беседовали два приятеля, он все равно остался бы в недоумении, так ничего и не поняв из тех полуслов и обрывков фраз, которыми обменивались они, попыхивая друг на друга дымком «Беломора».
– Матвея Ивановича живого-здорового видать, – поднимая в улыбке верхнюю губу над желтыми, еще крепкими зубами, говорил Демин.
– Загораем без калыма, – мрачновато отвечал его приятель.
– Ну, это дело вполне поправимое, – сейчас же твердо заверил его Демин, на что Матвей Иванович быстро и деловито осведомился:
– Когда?
Под откинутым капотом соседней машины копошился молоденький белесый паренек, тоже шофер. И хотя этому пареньку решительно никакого дела не было до того, что говорили сейчас вокруг него все другие люди – на его машине мотор вероломно забарахлил перед самым рейсом, – чем-то его соседство, по-видимому, мешало беседе друзей. Демин взял Матвея Ивановича за рукав и отвел в сторону.
– Ну, а если, допустим, в воскресенье?
Матвей Иванович заметно оживился, и уныло-кислое выражение на его лице уступило место более соответствующему его бравым усам.
– Всегда, как пионер. Буду в ноль-ноль.
Но Демин возразил:
– Нет, в сады нельзя. Моя лодка – твоя машина. Примешь груз на том берегу.
Матвей Иванович присвистнул:
– Новости?! Техника безопасности?
Демин отвел его за рукав еще дальше от белесого паренька, влезшего головой в пасть своей машины.
– Вода – не трава, лодка – не машина. Ну, а в случае чего – я из двух стволов...
На этом их беседа была прервана девушкой-диспетчером МТС. Ее круглое, в светлых кудряшках лицо выглянуло из фортки диспетчерской, и суровые изумрудные глаза нащупали во дворе МТС фигуру Матвея Ивановича.
– Романов, на табор четвертый с продуктами!
Матвей Иванович презрительно оглянулся.
– Соскучились. Между прочим, – предложил он Демину, – попутно могу доставить тебя до самого хутора.
Через полчаса он вывел свой боевой ГАЗ из станицы на гору, на шлях. В кузове ГАЗа стояли и лежали мешки с крупой, ящики с макаронами, погромыхивал на неровностях дороги пятидесятилитровый белый бидон с молоком – харчи для тракторной бригады, допахивающей в степи озимый клин. В шоферской кабине рядом с Матвеем Ивановичем сидел Демин.
Им-то и ехать было вместе до хутора Вербного меньше десяти минут – каких-нибудь восемь километров. Но и за это время можно успеть докончить так некстати прерванную со стороны приятельскую беседу.
На горе, против Вербного, Матвей Иванович притормозил машину, ссадил друга.
– Мигаю фарами! – напомнил он Демину на прощанье, высунув из кабины усатое лицо, и круто повернул с большого шляха на узкий проследок-двойник, на полевой стан тракторной бригады.
А Демин стал спускаться с горы прямо в сад по отвесной, проломанной среди буйных густых тернов тропке. По той самой, по которой заходили с тыла в сады к окраинным, отягощенным белыми и сизо-черными гроздьями кустам сообразительные хуторские ребятишки.
Темны сентябрьские ночи... Уже погасли окна и в хатенке у Фени Лепилиной, где обычно дольше всего горит свет, не замолкают песни. Разошлись и от нее подружки. Теперь лишь посредине хутора, у магазина сельпо, желтым кругом электрического фонаря раздвинута ночь, да огоньки бакенов, подмигивая над темной водой, напоминают проходящим судам об отмелях.
Вокруг этих – двух желтых и одной красной – точек как будто еще больше сгущается мгла, а простор степного неба закрыт от хутора громадой горы и переползающими через нее тучами, гонимыми северным ветром.
Еще долго будет стоять тепло, еще и не прихватила как следует листву осенняя ржавчина, горячий дневной воздух застаивается под горой в садах и в огороженных плетнями дворах до самой полуночи, но уже, хотя и изредка, добираются и сюда ветра Подмосковья и Прибалтики и напоминают, постукивают ставнями, сгоняют пернатое население с их обжитых гнезд и становищ. И повисает над крышами, в поднебесье, шелест крыльев и крик, похожий на стон. Лишь после бабьего лета, к глубокой осени, он заглохнет, отзвучит до весны.
Темно и в садах, за дорогой под яром блестит вода. Всем в хуторе разрешается спать, один сторож обязан бодрствовать. В такую темь вору ничего не стоит проникнуть в сад. Выстрел... Ночью резче лопается купол тишины, неохотно умирает эхо.
Пусть не сомневаются те, кто в постелях: Стефан Демин на посту. Матери пораспустили ребятишек: каждый норовит