top of page

       — Но он донесет, что мы спалили его дом, — высказал предположение Толя.

   — Он будет молчат, я уверен. — Никита бережно положил дочку на кушетку, взял со стола узкий кинжал с инкрустированной драгоценными камнями ручкой и быстро перерезал веревки, опутывавшие мужчину. — Уходи немедленно, иначе я не отвечаю за себя. И больше не попадайся мне на глаза, слышишь?

      …Толя переходил из комнаты в комнату, повсюду оставляя за собой огонь. Постоял несколько секунд над умершей, потом сорвал с окон несколько тяжелых штор и накрыл ими измученное изуродованное тело. «Прощай», — тихо сказал он и только тогда поднес подсвечник с горящими свечами к большому кресту у стены. Он сразу занялся пламенем — древесина была пропитана какой-то вонючей жидкостью. Толя вышел через веранду во двор и, обернувшись, в последний раз посмотрел на дом, очертания которого зловеще вырисовывались на фоне ненастного предутреннего неба. Он видел пляшущие в окнах языки огня и вдруг всем существом почувствовал его очистительную силу. Недаром же огню поклонялись язычники. Он сейчас тоже готов был упасть на колени и молить бога огня спалить все дотла. Он никогда не расскажет Маше, какие муки приняла перед смертью ее мать. Огонь скроет все следы. Слава огню!

      Толя повернулся и поспешил к лазу в заборе, возле которого его ждал Никита с Маней на руках.

      — Пойдем лесом, чтобы нас никто не увидел. Твою и мою обувь я сожгу. Спасибо тебе, брат, за все. Если бы не ты… — Он всхлипнул и утер нос тыльной стороной ладони. — Теперь я верю в то, что тебя послал сам Господь.

      Толя шел, повторяя про себя слова покойной. Он не должен их забыть. Он перескажет их Устинье.

    Вдруг он услышал за спиной треск и обернулся. Пламя уже рвалось в небо. Толя подумал о том, что он и об этом расскажет Устинье.

      Ему и в голову не могло прийти, что он действовал по ее когда-то успешно сработавшему сценарию.

 

 

      В день, когда Толю выписали из больницы, Маша переехала к себе, предварительно оговорив с Димой условия своего возвращения. У нее теперь была отдельная комната, дверь в которую запиралась на ключ. Маша запиралась только изнутри — ей не хотелось, чтобы кто-то застал ее врасплох.

    Дима уже ходил на занятия и тайком от отца начал потихоньку выпивать. Маша видела, что он страдает из-за ее отчужденности, но ничего поделать с собой не могла. И дело было не только в том, что Дима изменял ей с другой     женщиной, − дело было в самой Маше, которая вдруг почувствовала отвращение к физической стороне любви.

      Провожая Яна в Ленинград, она сказала:

      — Как жаль, что мы с тобой росли порознь. Мы никогда не сможем быть настоящими сестрой и братом. Всегда нам будет что-то мешать любить друг друга родственной любовью.

      Ян молча обнял ее за плечи, прижал к себе, поцеловал в лоб и  долго смотрел в глаза. Они стояли так минуты две, чувствуя, как бьются их сердца.

      — Тебе пора, — сказал наконец он, обжигая ее макушку своим горячим дыханием. — Думай обо мне, ладно? Маме скажи, что я буду звонить. Ты, наверное, вернешься к Диме?

      — Да. — Маша слабо улыбнулась. — Только, прошу тебя, не думай обо мне, как о заложнице. Если бы я не вышла замуж за Диму, я бы успела натворить разных глупостей. Правда, я и сейчас от них не застрахована.

      Ян стоял у окна, глядя на медленно уплывавшую от него Машу. Когда она скрылась из виду, одним прыжком вскочил на верхнюю полку и, отвернувшись к стене, закрыл глаза.

 

 

     

      Толя прожил у Соломиных больше месяца. За это время они с Машей виделись три раза и всегда на людях. Накануне его отъезда в Плавни Маша приехала в свой бывший дом сразу после занятий и застала Толю одного: Устинья и Николай Петрович были на каком-то приеме, Женя взяла выходной.

      Он заварил чай, накрыл на стол, прекрасно ориентируясь в набитом всевозможной посудой буфете. Маша размешивала в чашке сахар, то и дело исподлобья поглядывая на молчаливого и печального Толю. У нее сжалось сердце, когда она поняла, что расстается с ним надолго.

      — Летом будешь купаться в реке. — Она постаралась улыбнуться ему. — Раньше там была очень чистая вода. Ты не разучился плавать?

      — Как будто нет, — серьезно ответил Толя. — Я заплывал ночами далеко в море, переворачивался на спину и смотрел на звезды. Знаешь, они были почти такие, как в «Солнечной долине». Только, мне кажется, там они были ближе.

      — Они там были очень близко…

      Толя поднял глаза от своей чашки и внимательно посмотрел на Машу.

      — Ты позови меня, если что. Я брошу все и приеду, — неожиданно для самого себя сказал он и смутился.

   И Маша не знала, куда ей деть глаза. Стало нечем дышать, она расстегнула верхние пуговицы своей нейлоновой кофточки.

      — У нас с тобой все равно бы ничего не получилось. Потому что я эгоистка. Ты сам когда-то это сказал. 

      — Никакая ты не эгоистка. Я был не прав. Прости.

      — Нет, я всегда была эгоисткой и, наверное останусь ею. Но… понимаешь, мой эгоизм не распространяется на тех, кого я люблю по-настоящему.

      Она протянула через стол руку ладонью кверху, и Толя схватил ее обеими руками.

     — Ты как наваждение. Я думал, это пройдет, но с каждым днем чувствую себя все слабей и слабей. И то, что я завтра уезжаю, тоже проявление моей слабости. Я ненавижу себя за это.

      — А я люблю тебя еще сильней. Как раз за это. — Маша сказала это чистым звенящим голосом. — Но не так, как тогда, в «Солнечной долине». Сейчас это сидит где-то глубоко во мне, и я бы не смогла избавиться от этого чувства, даже если бы  захотела. Но я не хочу. Наверное, я грешная по своей природе.

      Маша лукаво улыбнулась.

    — У меня еще никого не было, — едва слышно сказал Толя. — Когда я ушел из монастыря, я видел много женщин. Некоторые сами навязывали свою любовь, но я никогда не испытывал к ним желания. Зато я всегда испытывал его, думая о тебе. И очень сердился на себя за это.

      — Сейчас тоже сердишься?

      — Да… Нет… Сам не знаю. Сейчас не сержусь.

      Маша резко встал и почти силой вырвала свою руку из Толиных ладоней.

     — Это было бы слишком пошло, — сказала она. — Я не позволю, чтобы то, чем я жила все эти годы, превратилось в обыкновенную интрижку. Прощай или до свиданья.

      Она сорвала с вешалки жакет и, выскочив за дверь, бегом бросилась вниз.

     

 

      Анатолий Соломин уехал в Плавни ранней весной. Устинья вызвалась его проводить до самого места. Они долетели самолетом до областного центра, потом сели на теплоход. «Ракеты» еще не ходили, ибо по реке плыли отдельные льдины и коряги.

      Рано утром теплоход причалил к пристани возле той самой рощицы, где Устинья когда-то пасла корову. Они шли оттуда пешком, вещи подвез на двуколке Божидар Васильевич, который подался из бакенщиков в почтари.

      Устинья без особого труда открыла замок флигеля. Здесь пахло древесиной и мышами. За домом присматривала жена Божидара Васильевича, Татьяна, изредка протапливала печь. Устинья обнаружила на веранде аккуратно сложенный штабель поленьев, о стекло билась уже ожившая муха. В комнатах было чисто, просторно и даже уютно.

    Устинья всплакнула, обходя вокруг того места, где когда-то стоял дом. Строители засыпали обгоревшую землю опилками. Уже всходили посаженные Устиньей голландские тюльпаны, собирались зацвести нарциссы. Устинья надеялась уехать отсюда до того, как зацветут нарциссы — невмоготу ей было видеть эту красоту, так и кричавшую о былом. Даже снотворные и транквилизаторы, на которых последнее время жила Устинья, не могли усыпить ее память.

      Толя в тот же день взялся за дело. Пока Устинья жарила на электроплитке принесенную Татьяной рыбу, он затопил в доме печь, сходил к колодцу за водой, починил плохо пригнанную дверь. Они молча обедали на веранде, где было совсем тепло от солнца. Устинья смотрела на бледное и серьезное лицо Толи и думала о том, что ему здесь наверняка понравится.

      — Останешься? — спросила она, наливая в граненые стаканы чай.

      — Наверное, — не сразу ответил Толя. — Нет, даже наверняка. Здесь лучше, чем я представлял себе.

      — Еще не поздно посадить картошку. Я тебе помогу.

      — Хорошо, — просто ответил он.

     …Спина напоминала о себе тупой ноющей болью, но Толя упрямо вскапывал вилами жирную хорошо отдохнувшую в отсутствие хозяев землю. Дочь Божидара Васильевича принесла два ведра семенной картошки и круглую корзинку лука. Это была полная молчаливая девушка с мягкими, точно размытыми чертами лица. Устинья помнила ее ребенком: она приходила на елку к маленькой Машке, которую называла «Марьей Царевной». Она не позволила Устинье «пачкать руки в навозе» и сама посадила картошку и лук.

     Устинья сидела на веранде и смотрела на реку, полноводную, спокойную, несущую на своей спине разный хлам, который обычно всплывает в большой разлив. Почему-то это место она считает своей родиной, хотя то место, где она родилась, ни чем не напоминает здешние края. Она с первого взгляда полюбила и реку, и холмы, уже слегка зеленеющие юной травой, и дом, которого больше нет. Кажется, Анджей тоже любил все это. Впрочем, его душа так и осталась для нее загадкой.

      «Толя приживется здесь, — подумала она. — Быть может, даже женится. И жизнь в доме на берегу реки начнется сначала. Только уже в другом доме и другая жизнь».

      Она встала и побрела в огород. Толя загребал граблями лунки с картофелинами. Он был один. Устинья остановилась возле самой кромки пашни, с наслаждением и болью вдыхая запах весенней земли. Толя поднял голову и смотрел на нее, опираясь обеими руками на ручку граблей.

      — Настоящий хозяин, — сказала она и улыбнулась. — Я рада, что ты решил остаться. Ты не обидишься, если я завтра уеду?

      — Не обижусь. Я посажу вас на самолет.

      — Зачем? Сейчас самая горячая пора для земледельца. Знаешь, я вдруг вспомнила почему-то историю Каина и Авеля и эту первую, пролитую на Земле человеческую кровь. Как ты думаешь, почему Господь отпустил Каина, не предав его смерти за убийство родного брата? Ведь весь Ветхий Завет проникнут заповедью «око за око».

     — Я тоже много думал об этом и даже спрашивал у духовных наставников. Еще когда жил в обители. Ни один из их ответов меня не удовлетворил. — Толя застенчиво улыбнулся. — Я могу, конечно, ошибиться, но мне  кажется, Господь уже тогда понял, что не будет всегда и все исполняться согласно Его воле, и что Он сам виноват, обидев Каина невниманием к его бесхитростным дарам земледельца. Ему наверняка стало жаль несчастного. Словом, если верить Библии, Господь проявил слабость. Возможно, из-за того наша Земля впоследствии много раз умылась кровью.

   — Выходит, ты допускаешь, что нашему Творцу присущи человеческие слабости? — Устинья удивилась. — Вот, оказывается, почему ты ушел из обители.

      — Бог, как вы помните, создал человека по своему образу и подобию. Значит, мы все на Него похожи. Но Господь мудр еще и мудростью вечности, а наша жизнь столь скоротечна, что мы зачастую умираем, почти не поумнев.

      Толя вздохнул и снова принялся за работу. Устинья поднялась на холм и долго стояла там с закрытыми глазами. Запахи всегда говорили ей больше, чем зрительные образы и слова. Она так любила этот запах фиалковой свежести ранней весны, но сейчас он причинял ей еще и боль. «Я не хочу больше жить, — думала она. — Но я никогда не смогу покончить с собой, тем самым принеся горе близким. Я грешила и продолжаю грешить, живя под именем той, кого, можно сказать, убила своими руками. И мои дети не отвернулись от меня, узнав правду. Но, Боже мой, случись мне начать жизнь сначала, и я бы поступила точно так же. Я бы ни за что не смогла оттолкнуть от себя Анджея».

      …Однажды он пришел к ней на рассвете. Она только уснула, измученная напрасным ожиданием. Скользнул под одеяло, прошептал:

      — Меня все больше и больше влечет к тебе. Просто какая-то напасть. Но когда я с ней, я про тебя забываю. Я так ее хочу, словно мы встретились всего несколько дней тому назад. Если бы не  ты, Юстина, я бы никогда ей не изменил. Неужели подействовал твой приворотный корень? Скажи, а ты сейчас делаешь что-нибудь для того, чтобы привязать меня к себе?

      — Да. Все время думаю о тебе, — прошептала она. — Повторяю бесконечно: «люби меня, люби меня…»

      — И я почти каждую ночь спускаюсь к тебе, словно кто-то ведет меня на веревочке. Это нечестно, Юстина.

      — Но я ничего не могу поделать с собой.

     — И не делай. — Он положил ладонь ей на живот и сильно надавил. — С тобой я становлюсь ребенком. Я устал быть взрослым кормильцем семьи. Я не создан для этого, понимаешь?

      — Ты создан для того, чтобы играть в мансарде Листа и поклоняться красоте. Ты, по крайней мере, это не скрываешь. Но неужели ты сможешь… оставить их?

      Анджей беззвучно рассмеялся.

    — Когда-то я взял и бросил тебя. Потом снова к тебе вернулся. И ты меня приняла. Правда? Я даже не услышал ни единого упрека.

      — Это бесполезно.

     — Ты умная женщина, Юстина. За это я и люблю тебя. А все твои приворотные корни и молитвы чепуха. Но если ты им веришь, можешь продолжать в том же духе. — Он приподнялся  на руках и внимательно посмотрел ей в лицо. —  Когда-то ты была моей женой, а теперь стала любовницей. Как все странно в этом подлейшем из миров. Нет, мир не причем — подлец я. Настоящий подлец-романтик. Юстина, ты осуждаешь меня?

      — Я тебя люблю. И буду любить всегда, что бы ты ни сделал, — едва слышно добавила она.

 

 

     

      Ночью поднялся ветер, и во флигеле стало холодно. Устинья лежала без сна и думала о том, что завтра вряд ли удастся уехать. Ни пароход, ни «ракета» не сумеют пристать в такой ураган, ну, а на телеге до автобуса часа два, если не больше. Но почему ей так хочется уехать именно завтра? Ведь наверняка, вернувшись в Москву, она пожалеет, что не осталась здесь хотя бы еще на два-три дня.

      …После таинственной гибели Маши большой, невыносимо длинных и мучительных похорон, во время которых Маша потеряла сознание и, если бы не Ян, свалилась в могилу, Николай Петрович сразу сдал и резко постарел. Его положили на обследование в больницу и обнаружили опухоль в прямой кишке. К счастью, она оказалась не злокачественной, но операция была сложной и изнурительной. Ян с Машей все это время жили у Устиньи и были, что называется, неразлучны. О чем они говорили ночами, сидя на кухне или на диване в гостиной и беспрестанно дымя сигаретами, Устинья не знала — они замолкали, стоило ей войти. Нет, ее присутствие их не тяготило, они даже были рады ей, но говорили при ней на всякие нейтральные темы или просто молчали.

      Оба похудели и повзрослели. Ян всегда сопровождал Машу, когда она навещала в больнице Диму. Устинье казалось, он очень боится потерять ее. Да и Маша цеплялась за брата, как за спасительную соломинку.

      Она переживала нелегкие времена. Напичканный лекарствами Дима признался, что у него есть любовница. И тут же стал клясться, что всегда любил только одну Машу. Это был удар, поколебавший в Маше уверенность в существовании чистой и верной любви. Она вспоминала нежные поцелуи Димы, его признания в любви, долгие и страстные ласки. На самом же деле, встав из ее постели, Дима ехал к любовнице, тоже ласкал ее и, наверное, произносил слова любви.

      Узнав о неверности Димы, Маша какое-то время хранила это в себе, но однажды не выдержала и рассказала все Устинье и брату. Ян хватил кулаком по столу и сказал, что она должна немедленно развестись с Димой. При этом его глаза гневно блеснули. Устинья ничего не сказала. Она обняла Машу, прижала к себе и заплакала.

      Прошло несколько дней, и Маша вдруг повеселела, как-то даже села за рояль и играла весь вечер.

      — Мама чудесно играла на рояле, — сказала она Яну. — Ты когда-нибудь слышал?

      — Нет. Она говорила, что очень любит музыку, но музыка будет мешать ей любить меня. Сыграй «Баркаролу» Шопена, — попросил Ян сестру. — Я видел эти ноты на ее рояле.

      Ян слушал музыку, сидя неподвижно на ковре спиной к Маше. Когда затих последний звук, сказал, обращаясь к Устинье:

      — Эта музыка похожа на нее. Вы… ты помнишь ее совсем юной. Какой она тогда была?

      — Я никогда не видела в ней свою соперницу. И только теперь поняла — почему, — задумчиво начала Устинья. — Она не умела и не хотела бороться за то, что у нее было. Соперничество предполагает борьбу, для нее же борьба означала конец любви, а, значит, и конец света. Мне кажется, в ней полностью отсутствовал инстинкт самосохранения. Ну, внешне… — Устинья замолчала, пытаясь воссоздать  перед глазами картину того дня, когда она ступила ногой на территорию, где безраздельно царила любовь Маши и Анджея. — Да, она казалась семнадцатилетней девочкой, хотя в ту пору ей было почти двадцать пять.

     Устинья видела, как Ян закрыл лицо ладонями и опустил плечи. И не могла утешить его —  не имела на это никакого права…

      На следующий день ветер усилился, пошел крупный мокрый снег, который налипал густым слоем на обращенные к реке окна веранды. Зашел в гости Божидар Васильевич с бутылкой домашнего виноградного вина и кастрюлей горячей ухи. Толя, чьи руки за время болезни изголодались по настоящей мужской работе, строгал рубанком доски — он собирался обшить ими старую летнюю кухню.

      — Хозяин молодой, — сказал Божидар Васильевич, любуясь в окно на спорую Толину работу. — Сын?

      — Да. Только не мой, а Соломина. Но я люблю его как родного.

      — А ты очень постарела. Что, переживаний много было? — поинтересовался Божидар Васильевич.

     — Больше, чем можно пережить. — Она всхлипнула и плотнее закуталась в шаль, хотя во флигеле было тепло. — Но я, как видишь, пережила. Только вот не знаю, зачем.

      — А его ты так и не встретила? — Божидар Васильевич, пытаясь скрыть свое любопытство, стал разливать по стаканам вино. — Ну, того, что сам с собой на разных языках разговаривал? Запамятовал, как его звали: не то Алексеем, не то…

      — Его звали Анджеем. Нет, я больше не видела его.

    — А ведь он не утоп тогда. Мы тут как-то с Петькой Стрижевым новый мотоцикл обмывали. Так вот, он божится, что слышал этого твоего Андрея или как там его, по радио. Он разные иностранные станции слушает. Говорит, этот человек рассказывал про свою жизнь в России. Он его точно по голосу узнал.

      — Таких много, кто жил в России, а потом уехал за границу. — Устинья вздохнула и медленно выпила до дна большой граненый стакан пахнущего сухим виноградным листом вина. — Почему Стрижев думает, что это был именно Анджей?

      — Ну, может, на самом деле по голосу узнал, а, может, и по чему-то еще. Стрижев не пьяница и вообще ученый мужик. Да ты, небось, давно успела замуж выйти и забыть свою старую зазнобу. Помню, помню, как схватилась и понеслась в Кудринскую, когда я сказал, что видел его на переправе. И глаза у тебя были как у кобылицы загулявшей. А то, видно, не он был. А там кто его знает. Но он живой: такие в воде не тонут и в огне не горят. Потому как себя сильно любят. Допекли вы его, видать, чем-то. Без причины ни один нормальный мужик из дома не уйдет. А та, что с длинными волосами, жива?

      Божидар Васильевич посмотрел прямо в глаза Устинье, и она тут же опустила свои.

      — Умерла.

     — Дела… — Васильевич опять наполнил стаканы. — Давай помянем. Пускай земля пухом будет, ну, и все остальное. — Не чокаясь, они выпили до дна, и Устинья поняла, что захмелела. — Она тут вовсю куролесила. Ну, да ясное дело, молодая, а твой Петрович старик перед ней.  Докуролесилась — такую домину спалила. Считай, сто лет на этом самом месте стоял. Революцию пережил, гражданскую и отечественную, а эта девчонка взяла и спалила в одночасье. Конечно, не нарочно она это сделала, да только от этого никому не легче.

      — Это я спалила дом. И сделала это нарочно.

      — Ну да, так я тебе и поверил. Ты, Георгиевна, завсегда была серьезной женщиной.

      — Не хочешь — не верь, да только это сделала я. Она здесь не причем. — Устинья резко встала, опрокинув табуретку. — Я не хочу, чтобы за мои грехи отвечала она. Так и скажи всем людям: дом спалила я. И ни о чем не жалею. Потому что вместе с ним сгорела моя душа. А таким, как я, лучше без души жить.

     Она пошатнулась и стала падать прямо на печку. Божидар Васильевич успел ее подхватить и уложил на кровать. Устинья лежала на спине, вытянув вдоль туловища руки, и смотрела на обшитый деревом потолок. У нее ничего не болело. Зато бешено кружилась голова.

      Она видела, как Божидар Васильевич тихо вышел за дверь. Потом она помнит, как над ней склонился Толя. У него было испуганное лицо. Она сказала, выдавив на лице улыбку:

      — Все в порядке. Я напилась как извозчик. Сегодня отлежусь, а завтра в путь. У тебя начнется новая жизнь…

      — Может, позовем врача?

      — Не надо. — Теперь Устинья ощущала боль под левой лопаткой, но последнее время у нее там часто болело. — Снег в апреле большая редкость в здешних местах. Я прожила здесь несколько лет, но такого не видела. Как будто природа протестует против чего-то. Сейчас я встану, и мы с тобой пообедаем. Сосед принес ухи. Здесь варят замечательную уху на курином бульоне.

      Она спустила ноги, оперлась на них, намереваясь встать, и рухнула вниз лицом на пол.

 

 

      Услышав в трубке встревоженный голос Толи, Маша почувствовала странное облегчение от того, что в силу рокового стечения обстоятельств их разлука оказалась совсем не долгой.

        — Вылетаю сегодня же! — крикнула она в трубку. — И привезу врача. Ради Бога, не отдавай ее в местную больницу.

      Она тут же засобиралась в дорогу. Позвонила Николаю Петровичу на работу, объяснила в двух словах ситуацию и попросила его  связаться с областным центром. Николай Петрович не на шутку испугался и, как почувствовала по его голосу Маша, растерялся.

      — Все будет хорошо, папочка. Вот посмотришь, — сказала Маша, испытывая притупляющее тревогу лихорадочное возбуждение. — Ты только не волнуйся. Я сразу сообщу тебе, как она. Спущусь через пятнадцать минут.

       Она приехала в Плавни в два часа ночи и застала возле постели Устиньи Толю и местного фельдшера, который мирно посапывал, прислонившись спиной к печной притолоке.

        — Она спит, — сказал Толя. — Как хорошо, что ты приехала. Я очень испугался за нее.

      Врач с медсестрой уехали на рассвете. Устинья наотрез отказалась от больницы. Ей прописали строгий постельный режим. Когда они остались втроем, Устинья прижала к своей щеке Машину руку и сказала:

      — Спасибо, коречка, что приехала. Я обязательно встану — обещаю тебе. А сейчас ложись, поспи. И не тревожься за меня, ладно?..

    Новая жизнь с первого дня безоговорочно подчинила Машу своему неторопливому ритму, невольно расслабив натянутые в последнее время до предела нервы и заставив против воли поверить во что-то несбыточное.

        Во всем была виновата весна. Маша с волнением узнавала звуки и запахи, принадлежавшие детству, превратившись на какое-то время в безмятежного созерцателя.

   В овраге, где они с Устиньей когда-то собирали ягоды шиповника и боярышника, уже расцвели фиалки. Маша становилась на колени и погружала лицо в прохладный душистый кустик, стараясь не сломать нежный и хрупкий цветок. Она хотела порадовать букетиком фиалок Устинью, но сейчас ей показалось кощунством вторгаться в мир живой природы, неся разрушение и смерть. «Устинья меня поймет, — думала она. — Иное дело рвать спелые ягоды и плоды. Они всегда просятся сами, чтобы их сорвали. А дикие цветы прячутся от людей. Особенно самые ранние».

      Она не разрешала себе думать о Толе, но он все равно присутствовал в ее мыслях. Его близость чувствовалась во всем. И Маша благодарно наслаждалась ею.

     Впервые с той поры, когда Толя вошел в ее уже взрослую жизнь, она почувствовала себя легко и сейчас испытывала нечто, похожее на счастье. Впрочем, само понятие «счастье» казалось ей чем-то неопределенным и непостоянным.

    Днем она приготовила нехитрый обед. Устинья спала, и они с Толей вдвоем пообедали на веранде. Там тоже пахло весной и, конечно же, рекой. Маша все время смотрела в окно, и когда воздух стал похожим на щедро закрашенную синькой воду, сказала:

      — Я буду спать здесь. В чулане есть раскладушка. Я не спала на раскладушке с тех самых пор.

      — Простудишься. Ночи еще холодные и…

      — Не простужусь. Он  все время у меня перед глазами. Но я не жалею, что он сгорел. Мне было бы тяжело видеть  его после того, что случилось. И все-таки маму нужно было похоронить здесь. Как подумаю, что от нее осталась всего лишь горстка пепла… Нет, этот дом подожгла не она. Никогда в это не поверю. Нет, нет… Может, это сделала Устинья?..  — Эта мысль пришла Маше в голову столь внезапно, что она сама ей изумилась. — С годами выясняются все новые и новые подробности из прошлого. Но я все равно люблю Устинью. Не меньше, чем раньше. Наверное, даже больше.

      Маша вздохнула и посмотрела на Толю. Он сидел, сложив на груди свои сильные руки с большими крепкими ладонями и опустив глаза. Наверняка о чем-то размышлял.

     — Я тоже очень люблю ее, — сказал он, не поднимая глаз. — Я долго думал над тем, что ты мне рассказала, и понял: поступить иначе Устинья не могла. Мужчине и то почти невозможно отказаться от любви, ну, а женщине тем более.

      — Почти? — как-то  испуганно переспросила Маша.

    Толя встал и, бросив на нее быстрый растерянный взгляд, вышел на крыльцо. Он вернулся через несколько секунд, сказал, стоя на пороге:

      — У меня так устроена голова, что я никогда не могу ее потерять. К сожалению.

      — Это ты сам ее так устроил. Почему к сожалению? Лучше скажи: к счастью.

      Не зажигая света, Маша принялась убирать со стола грязную посуду.

     Она долго мыла тарелки в большом тазу с теплой водой, намеренно растягивая этот процесс. Если руки останутся без дела, она расплачется или… натворит каких-то глупостей. А это не лучший выход. К тому же ей необходимо доказать, себе в первую очередь, что она тоже не способна потерять от любви голову.

      Толя тем временем успел разложить раскладушку и даже постелить белье. Он делал это в темноте, но Маше казалось, что она видит каждое его движение. «Отец говорил, будто его мать была помешана на религии, — вспомнила Маша. — Неужели такие вещи передаются по наследству? Тогда и я…»

      Она вспомнила Яна и их удивительные отношения с ее матерью, аналогов которым, как считала Маша, нет и не было в искусстве, а уж, тем более, в жизни. Нет, она не способна на подобное. В матери преобладало духовное начало. Она же, видимо, пошла в отца.

      Отец любил здесь двух женщин одновременно. Сейчас это уже не казалось Маше чем-то противоестественным. Может, потому, что обе эти женщины были ей так дороги. Но она, Маша, не смогла бы любить  одновременно двух людей. Нет, нет, она не может делить свое сердце на части. Когда они жили в N, и мама была еще здорова, она любила ее до безумия и восхищалась ею. В то время она не часто вспоминала Устинью. Потом, когда мама заболела, быстро отвыкла от нее, переместив центр тяжести своей любви на Устинью. Больше всех Машу большую любил Ян. Как будто пытался загладить вину отца…

       Ян… Что с ним будет? У Маши заныло сердце. Как скоро он придет в себя после страшной потери, да и придет ли когда-нибудь? И что за отношения связывали его с той странной цыганкой, которая исчезла так же неожиданно, как и появилась? Предельно откровенный во всем с Машей, Ян, тем не менее, ни разу не упомянул в разговоре эту цыганку. А она в разговоре с Яном никогда не упоминала Толю.

      Закончив с посудой, Маша вышла на крыльцо и посмотрела на щедро усыпанное звездами небо. «Звездам известно все, что произошло здесь на самом деле, — подумала она. — Они сама вечность, и им можно доверить любые тайны. А нам, таким недолговечным на этом свете, можно знать далеко не все. Мы слишком глупы и ограниченны, чтобы понять мысли и чувства других людей. Зато всегда готовы осудить…»

     Она легла, как была, в свитере и брюках, накрылась одеялом и еще сверху пледом, закрыла глаза. «Я даже не знаю, который теперь час. Да и зачем мне? Я словно выпала из капсулы времени, и меня поглотила бесконечность…»

      Ей снился сон, будто она одна в доме, очень напоминающем коттедж в «Солнечной долине». Но это был другой дом, , потому что вместо моря перед окнами расстилался сколько хватало глаз, тусклый асфальт, на котором кто-то нарисовал мелом фигуры людей.  Под самой высокой стояла подпись «папа». Там еще были фигуры «Устинья», «Толя», «Дима» и несколько других знакомых ей людей, но она не видела фигуру «Ян». Ей необходимо было увидеть Яна — они с ним условились плыть в ту пещеру. Дом был без дверей, и она стучала в окна веранды, чтобы ее выпустили наружу. От ее беззвучного, как это бывает во сне, стука серая поверхность асфальта стала морщиться, и «папа» погрозил ей белым пальцем.  Ян подошел к ней откуда-то сзади. Она услышала его шаги, но не посмела обернуться к нему, хотя ей очень хотелось. Ян поцеловал ее в щеку и погладил по волосам. Она все-таки с большим трудом сумела обернуться, чтобы подставить ему для поцелуя губы, но сразу же проснулась.

      — Я больше не могу, — услышала она шепот Толи и увидела совсем рядом его глаза, поблескивавшие в свете звезд. Он стоял на коленях возле ее раскладушки. — Прости, но я… когда ты рядом… я теряю голову. Пускай меня накажет за это Господь, но я… я…

      Он уронил голову ей на грудь и заплакал как ребенок, шумно всхлипывая и дрожа всем телом.

    «Но почему мне снилось, будто меня целует Ян?..» — пронеслось в голове и, подхваченное вихрем, закружилось и унеслось к звездам.

      Маша выпростала из-под одеяла руки, обхватила Толю и крепко прижала к себе его голову.

      — Только не говори ни слова, прошу тебя. И ни о чем не думай. Звезды знали обо всем заранее…

 

 

 

      Устинья лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к шепоту и вздохам под окном. Она знала, на улице идет дождь и это он что-то шепчет земле, которая вздыхает ему в ответ. И она представляла дождик в образе сильного загорелого мужчины, а земля казалась ей прекрасной нагой женщиной, отдающейся возлюбленному.

   Она вдруг испытала жгучее желание физической любви, чего с ней не случалось уже много лет, и замерла, прислушиваясь к ощущениям своего тела.  «Пахнет как на веранде  того  дома, — думала она. — Какая же я дура, что спалила его. Мертвая Ната и тот несчастный уродец в ванночке были всего лишь предлогом одним махом покончить с прошлым. Я оказалась очень слабой перед его лицом. Ну да, я всегда чего-то боялась. Маша никогда ничего не боялась. Она и погибла потому, что оказалась слишком сильной и непреклонной…»

      И снова она ощутила приятный холодок в низу живота и замерла, предвкушая повторение уже почти забытого ощущения ликования плоти. На этот раз оно оказалось таким бурным, что Устинья простонала и покрылась испариной. «Здесь вся атмосфера наэлектризована любовью, — думала она. — Бедная коречка, из-за меня…»

      Она подумала о Маше с Толей, вдруг оказавшихся под одной крышей среди благоухания весенней природы, способной разбудить своим чувственным зовом даже очерствевшие души. Сердце заныло и забилось часто и тревожно. Устинья радовалась и вместе с тем тревожилась за Машу, зная ее незащищенность и неумение притворяться.

      «Она все выдержит, — убеждала себя Устинья. — Я же выдержала, выжила, хоть и была незащищенной. Только зачем выживать, если все внутри умерло? Не дай, Господь, моей коречке испытать то, что Ты послал мне…»

      Перед глазами Устиньи вдруг пронеслось видение освещенной лунным светом мансарды, потом комнаты окнами на север. При этом она испытала раскаяние, смешанное с торжеством. И, наконец, в небо взмыл столб огня, пожирающего былое.

       Она приподнялась в кровати, осторожно опустила на пол ослабевшие ноги. И встала, держась за спинку.

      За окном начинало светать. Мягко обозначилась линия холмов на фоне лохматой сизой тучи, тропинка, ведущая в овраг, где росли шиповник и боярышник. Она поразилась идентичности запечатлевшейся навсегда в ее мозгу картинки с той, которая открылась ей сейчас. Не может такого быть! Ведь она смотрит из окна  другого  дома, которого не существовало в то время!

      «На дне оврага еще лежит снег, — думала Устинья. — Но его смоет дождем. И вот тогда весна станет полновластной хозяйкой».

      …Маша большая лежала в гамаке, который Анджей привязал за стволы двух цветущих вишен. Она дремала, заботливо укрытая стареньким пледом. Анджей сидел рядом на низкой скамейке и что-то набрасывал карандашом в ученической тетрадке. Время от времени он поднимал голову и смотрел на спящую Машу, усыпанную лепестками вишневого цвета. Завидев вышедшую из дома Устинью, приложил к губам палец.

      Устинья шла в сад. Нужно было сгрести в кучи прошлогоднюю траву и, когда они подсохнут, сжечь. Это была привычная для нее работа, и сад с появлением Устиньи преобразился из дикого и запущенного в заботливо ухоженный. Повернувшись спиной к Анджею, Устинья принялась за работу, но она не ладилась. Она бросила грабли, медленно повернула голову, встретилась взглядом с Анджеем и сразу опустила глаза.

      Он положил тетрадку и карандаш на землю и быстро подошел к ней. Сказал шепотом:

      — Все цветет, и ты словно частица этого пира. Схожу с ума от желания. Пошли к тебе.

      Она молча побрела к дому. Анджей вернулся к гамаку, постоял несколько секунд возле спящей Маши и бегом бросился вслед Устиньи. Догнал ее возле порога и, едва они вошли в сени, схватил за грудь и больно впился ей в губы.

    В комнате он повалил ее на кровать и сразу ею овладел: грубо, почти по-скотски, но обоим это доставило жгучее наслаждение, и Устинья, почувствовав приближение оргазма, закрыла себе рот ладонью, иначе ее дикий крик восторга услышали бы во всем поселке. Но он все равно  раздался. И это был самый настоящий победный клич.

        — Анджей! — громко позвала вдруг проснувшаяся Маша. — Ты где?!

    Они разом вскочили, и под Устиньей подогнулись колени. Она рухнула на пол, больно ударившись затылком о металлический угол сетки кровати. Она сидела на полу, широко расставив ноги и чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, и видела в окно, как Анджей бежит по саду стремительными прыжками, как склонился над Машей, что-то сказал ей, потом нежно и долго поцеловал в губы. И тут Устинья потеряла сознание. Она очнулась уже на закате. Ее никто не хватился, никто даже не заметил ее отсутствия. Разве что маленькая Машка. Но она последнее время днями напролет читала книжки, закрывшись на веранде. Гамак был пуст, плед валялся на земле, припорошенный снегом опавших лепестков. Устинья поднялась с пола, поправила платье и косынку и отправилась в сад. До нее донеслись голоса и смех Маши и Анджея — они были у себя в мансарде. По саду бегала Машка с котенком в руках. Завидев Устинью, она бросилась к ней.

      — Смотри, папа подарил мне котенка. Он такой славненький и весь словно из солнышка сделан, — тараторила она. — Он будет защищать маму от злых духов. Она сегодня заснула днем в гамаке, а к ней пришел какой-то дух и сказал, что отнимет у нее папу. Но мама сказала, что не отдаст его. Молодец, правда? Я бы испугалась на ее месте. А котенка папа назвал Меркуцио. Он будет другом того Ромео, который живет в Москве. Устинья, ты что, плакала? Иди сюда, моя хорошая, я тебя пожалею…

      Машка опустила котенка на землю, обхватила Устинью руками за талию, прижалась головой к ее животу.

     …Уже совсем рассвело, и Устинья могла различить каждое дерево в саду. Те вишни, за которые был привязан гамак, давно спилили — у большинства фруктовых деревьев век еще короче, чем у человека. Весь сад был в прошлогодних сухих будыльях сорняков, и сквозь них настырно пробивались к свету сочные темно зеленые листья хрупких желтых нарциссов. Некоторые из них уже зацвели. Дня через два зацветут все как один, и некуда будет деться от их прозрачной желтизны. Устинья тяжело вздохнула, опустила плечи и вернулась на кровать. Она обязана вынести эту пытку прошлым. Ради коречки, ради того, чтобы не омрачить ее теперешнее нелегкое счастье.

 

 

        Дима приехал днем. Устинья сидела на веранде и чистила картошку. Маша с Толей уехали куда-то на лодке.

     — С выздоровлением, Марья Сергеевна. — Дима бухнул на пол тяжеленную сумку, в которой звякнуло стекло. — А молодежь где? Я вот решил отпраздновать уик-энд своей трудовой студенческой недели  на лоне природы, заодно и обмыть ваше выздоровление.

      — Здравствуй. — Устинья попыталась улыбнуться, но почему-то не слушались губы. — Они уехали на лодке покататься. Маша с детства любит сидеть на веслах.

      — Понятно. А вас, значит, посадили на хозяйство. А мы-то думали, вы на самом деле при смерти.

      — Мне еще рано умирать, — резко сказала Устинья.

      — Простите, но я совсем не то имел в виду. Мы все очень тревожились за вас.

      — Спасибо. Не волнуйся, они скоро приедут. Может, хочешь поесть с дороги?

    — Ни в коем случае. А вот выпить хочу. — Дима склонился над своей громоздкой сумкой, достал бутылку коньяка, открыл слегка дрожащей рукой и налил полный граненый стакан на столе. — Составите компанию, воскресшая из мертвых?

      Устинья покачала головой.

      — Ну да, больным пить нельзя, зато им можно врать мужьям сбежавших жен и покрывать…

      — Замолчи! Ты пьян с утра.

     — А я  всю ночь не просыхал.  И всю неделю тоже. С тех самых пор, как от меня по вашему зову сбежала жена. Да, я пьян, но я и прав. Или вы сейчас начнете уверять меня в обратном?

     — Зачем? Если ты ревнуешь свою жену к ее брату, мне с тобой не о чем говорить. А на верность может рассчитывать только тот, кто сам ее соблюдает.

      — Да что вы говорите? Недаром отец считает вас необыкновенно умной женщиной. У него прямо слюнки текут, когда он вас видит. Не женщина, а мечта старого импотента. — Дима расхаживал по веранде с пустым стаканом в руке. Он был элегантен и очень красив, но эта его красота была чужда здешнему окружению и отторгалась им. — О`кей, я согласен с вашими доводами относительно моей неверности. — Дима остановился в дверном проеме и швырнул пустым стаканом в ствол яблони возле порога. — Будем считать, мы с Машей квиты. Следовательно, я забираю ее домой, где мы начинаем новую светлую жизнь. Но сначала я хочу закатить веселенький пикник на лоне природы. Вы поедете в Москву с нами или останетесь утешать вашего пасынка?

    Устинья повернула голову и встретилась со взглядом Димы. Он был сосредоточенным и в то же время каким-то отсутствующим. Словно Дима, помимо этой, жил еще и другой жизнью, которая постоянно отвлекала его от текущей. «У него явное раздвоение личности, — мелькнуло в мозгу Устиньи. — Но это совсем не так, как было у большой Маши. Это гораздо страшнее, потому что Дима агрессивен по натуре, к тому же он пьет. Бедная моя коречка…»

      Вслух она сказала:

      — Мой, как ты выразился, пасынок в утешениях не нуждается. Дай-то Бог каждому обладать такой завидной силой воли, какой обладает Толя. Но я тебя предупреждаю: если попытаешься увезти Машу силой, потеряешь ее навсегда. А без нее ты превратишься в полное ничтожество.

     — Я и есть ничтожество. — Дима засунул руки в карманы своих модных белоснежных брюк и стал раскачиваться с носка на пятку, скрипя плохо пригнанной половицей пола. — Но каждое ничтожество отчаянно цепляется за любую соломинку надежды. Маша — моя спасительная соломинка.

      — Ей не подходит роль няньки при больном капризном ребенке.  Она сама еще ребенок.

      — Но я же люблю ее. Как вы этого не поймете? — Дима схватил со стола бутылку с коньяком, сделал несколько глотков прямо из горлышка. — Люблю, очень люблю и никому никогда не отдам. Скорее убью ее и себя, чем отдам. Но она от меня никуда не денется. Потому что ей меня жалко. Ей всех жалко. Я сказал ей в больнице, что вскрою себе вены, если она меня бросит. Она поверила. А ведь я на самом деле могу…

     Он высосал бутылку до дна. Его речь с каждой минутой становилась бессвязней, движения разлаженней, пока он не заснул в ботинках на Машиной раскладушке. Убедившись в том, что Дима крепко спит, Устинья вышла во двор и направилась к обрыву.

      Вода в реке была мутной и очень неспокойной, и это беспокойство происходило не от ветра, а от внутренних течений и водоворотов. У Устиньи закружилась голова, и она ухватилась за вбитый Толей столб, к которому он прикрепил им же сбитую лестницу из неструганных планок. Она видела баркас, привязанный к дереву на противоположном берегу. В нем никого не было. В заречном лесу уже пробовал голос ранний соловей.

      Нужно во что бы то ни стало предупредить детей. Ей сейчас ни  за что не выгрести на другой берег. Там, в проулке, где летом обнажается песчаная коса, стоит много лодок. Местные жители промышляют рыбной ловлей и охотой в лугах, возят из леса дрова. Устинья продралась сквозь колючие сухие заросли дерезы, весьма символично обозначавшие границу двора, очутилась в проулке, почти бегом бросилась к реке. Кто-то вычерпывал из старого полусгнившего баркаса воду, очевидно, намереваясь куда-то плыть.

      — Перевезешь на ту сторону? — крикнула еще издали Устинья.

    Мужчина поднял голову и хихикнул. Это был довольно молодой красивый парень. Устинью поразило выражение его лица: левая половина оставалась серьезной и неподвижной, правая кривилась в усмешке.

      — Перевезу, если будешь воду вычерпывать.

      И голос у парня был странный — это был голос равнодушного ко всему автомата.

      — Согласна.

      

bottom of page